ГЛАВА ПЕРВАЯ
Жизнь Фенеста в Париже
Эне. Что ты ищешь, сын мой?
Шербоньер. Надобно мне пару щеточек, зеркало, жаровню, ложку с ручкою подлиннее да пшеничных отрубей горсть.
Эне. Друг мой, все нужное тотчас же доставят, но скажи, для чего тебе все эти вещи?
Шербоньер. Ну как же, расчесывать усы да делать припарки на физиономию хозяину – ведь наш господинчик чистоту блюдет там, где ее можно напоказ выставить, а что до прочего... тьфу! Я сам свидетель, как он вбил все свои денежки в брыжи отбеленного фламандского кружева, а напялил-то их на последнюю свою рубашку, что вся истлела на нем и разлезалась на нитки. Бывало, проезжаем по какой местности, а он возьми да и сдерни на ходу рубашку с веревки, а коли хозяйка увидит, так он говорит, что это, мол, так, для смеху. Зато зубы начищает в день по полчаса, не меньше. Однажды утром в Париже заявился он к утреннему туалету мамзель Кабош[268], перерыл все ее ночные одежки и отыскал среди них коробочку слоновой кости, ну и пристал к ней как с ножом к горлу: скажи да скажи, что там внутри запрятано. Ей же неловко было признаться, что в коробочке детский кал (она постоянно лечила им свои женские хворобы), вот она и соврала ему, будто это снадобье для отбеливания зубов; тут же наш молодчик понесся в переднюю и давай намазывать эту дрянь себе на зубы; она же поскорее заперлась от него в спальне, побоявшись, как бы он не отколотил ее за такой обман.
Эне. Да уж, дружок, нечего сказать, почтенный у вас господин!
Шербоньер. Ничего, с ним уладиться можно, кабы только не безденежье его; когда ни спроси, у него в кармане ветер свищет, а стало быть, и у нас тоже.
Эне. Но наряжен-то он по моде, да и все трое слуг одеты-обуты.
Шербоньер. Тут такое дело: когда мы проживаем в Париже, всяк за себя, а Бог за всех... По вечерам мы погуливаем в компании с разным жульем, а с утра и весь день напролет дуемся в брелан[269] либо в харчевне, либо у ворот Лувра. Играем краплеными картами, не брезгуем и всякими прочими уловками, какими барон тут намедни перед вами похвалялся, хотя сам не смыслит в них ни уха ни рыла; но, все одно, мы вручаем ему его долю, вроде как главарю. Ну а ежели когда мы в разъездах, особливо в военное время, тут только держись – любую курочку так ловко ощипем, что и закудахтать не успеет; а то еще в попутной деревеньке поживимся: прикинемся фурьерами или поселимся все вместе на одном подворье, а денежки за постой кладем себе в карман; в другой раз притворимся, будто обокрали нас, – стало быть, опять хозяин плати. А не то с хозяйки стребуем: подай, мол, птичьего молока да и баста, а не доставишь, пеняй на себя; тот прикинется буяном, этот – Иудой-доносчиком, а всю добычу – опять же в общий котел. Ну а в мирное время приходится заезжать на постоялые дворы (оно, по правде сказать, не часто случается); тут уж завсегда стянешь какую ни есть салфетку, а коли служанка зазевается, то и простыню ухватишь. Чаще всего на фермах встречают нас приветливо, да и в благородный дом когда-никогда впустят; вот тут-то, коли видишь, что хозяева посовестятся гостей обыскивать, и тянешь все, что плохо лежит; здесь, у вас, мы этих затей остережемся – я ведь всем нашим объявил, кто вы такой, сударь.
Эне. Ну, благодарствую, друг мой, вот уж правда одолжил. А откуда же ты меня знаешь?
Шербоньер. Да ведь я служил в роте алебардщиков капитана Бурдо[270], вашего начальника штаба. Помню, точно вчера это было, как вы собственными руками повесили под Барбезьё[271] Патавата[272] и четверых его дружков за то, что они принудили хозяйку своей квартиры смазать их пики своим жирком. И вы же втихую велели капитану Фонсальмуа[273] обрубить веревки, а после мы его прятали чуть ли не десять дней в обозе да по чуланам, потому как вы прилюдно грозились убить его за такую дерзость.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Жизнь дамы Лакот. О цыганах
Эне. Да, дружок, похоже, мы и впрямь знакомы. Вот тебе на том моя рука.
Шербоньер. То-то что и впрямь, да ведь я и вырос здесь, в имении ближайшей соседки вашей; тут и обучился ловчить да изворачиваться. В Лимузене полным-полно голоштанников, что эдаким умением бахвалятся; у них и в поговорку вошло: не словчишь – не проживешь. Знавал я одного молодца, который своего осла сбывал с рук целых четыре раза, – сперва подрезал ему одно ухо, потом другое, в третий раз укоротил хвост, а в четвертый надсек ноздри. Я бы вам и о других много всяких разностей порассказал, но вот послушайте сперва, что приключилось с нами самими в Массиньяке[274]. У хозяйки моей был экипаж с ивовым плетеным кузовом, что привязывался к осям одними веревками; мы завели обыкновение попозже к вечеру подъезжать к какому-нибудь богатому дому, навроде вашего; там веревки втихую распутывали, а то и разрезали, и кузов – бац на землю кувырком. Стало быть, надобно звать кузнеца либо тележника, а самим оставаться на ночлег в доме, чего мы якобы вовсе не желаем, но, как говорят, деваться некуда; и вот мы с превеликими извинениями водворяемся на ночлег, сетуя на неудобства, причиненные и госпоже нашей, и самим хозяевам. Назавтра, перед отъездом, напоминаем даме, что нужно бы заплатить хоть малость за постой и гостеприимство; госпожа наша вынимает какое-нибудь одно экю и вертит им перед носом хозяина, громко приговаривая, что он, верно, слишком хорошо воспитан, чтобы взять плату с дамы. Но вот однова случилась так, что мы сыграли нашу обычную шутку к вечеру, промеж двух больших поместий в Массиньяке, где на дороге по причине дождя ни живой души не было; глядь, а оба дома уже заняты бандою дядюшки Шарля-Антуана[275]; эти нехристи нагрянули туда после того, как вволю пошуровали в Сен-Сире[276], где одного из них поймали за воровство и осудили на повешение в получетверти лье от города. К месту казни валом повалил народ, – еще бы, ведь такая потеха не всякий день выпадает. Будущий висельник исповедался и причастился, обнял жену и детей, а потом вдруг потребовал над собою суда египетского[277], в каковом суде ему отказывать не стали; ну а пока судили да рядили, фараоново племя[278] всласть похозяйничало в пустых домах, особливо же в доме у кюре, который исповедовал виновника.
268
269
270
271
272
274
275
277
...