Иногда машина замедляла ход и совсем останавливалась. Шофер с кем-то разговаривал, потом сворачивал, и машина долго подпрыгивала на неровно примерзших льдинах, пока снова не выбиралась на ровную дорогу. А сзади оставался сложенный из крупных снежных кирпичей домик и около него человек, с головы до ног закутанный в белое и с железнодорожным фонарем в руках.
После одного такого объезда Шурик увидел машину, наполовину провалившуюся под лед. Ее задние колеса висели в воздухе. Справа бухнули пушки — одна, вторая… Над машиной высоко в небе, курлыча, пролетели снаряды и разорвались в стороне. Все чаще и чаще стреляют пушки, ближе и ближе разрывы. А машины всё идут, идут сквозь мороз и огонь по единственной дороге, связывающей осажденный Ленинград с большой советской землей.
Преодолели небольшой подъем, и озеро осталось позади. Показались редкие избы, кусты, деревья. Машину остановили. Сопровождающий с кем-то поговорил, и опять человек с фонарем осветил кузов.
Длинная улица привела их к высокому деревянному дому. Здесь машину обступили люди. Они откинули борт и стали снимать всех по очереди. Распоряжался низенького роста старичок в белом халате, надетом поверх шинели. Появились носилки. На них унесли бабушку и Славика. Старичок в халате посмотрел в лицо Шурику и спросил:
— Дойдешь сам или помочь?
— Зачем? Я не больной. Я в командировке.
Шурика беспокоило и обижало, что никто не спрашивал у него командировочного удостоверения. Старичок смешливо сморщил нос и с одобрением сказал:
— Ну, герой! Иди тогда сам, на второй этаж… Есть хочешь?
Вместе с другими ходячими пассажирами Шурик поднялся по крутой лестнице и очутился в большой комнате, где пахло давно забытыми мамиными обедами. Ему помогли раздеться, усадили за стол, и он забыл обо всем. Перед ним лежал огромный кусище, с полбуханки, светлого, как солнце, высокого, ноздреватого хлеба.
Глубокая миска была до краев полна густым супом, один лишь запах которого захватывал дух. Шурик схлебал его без передышки, очистил миску корочкой хлеба, облизал ложку и хотел уже вставать. Но тут ему поднесли тарелку с вареной картошкой, облитой соусом с кусочками мяса. Он застенчиво оглянулся. В дверях столпились женщины в белых передниках. Они смотрели на него с испуганными лицами.
Это была одна из первых машин, перебравшихся через озеро, и женщины с горестным любопытством наблюдали, как едят люди из осажденного города.
И после второго, и после сладкого чая остался еще порядочный кусок хлеба. Шурик сунул его в карман и вышел из-за стола. Сопровождающий милиционер, сидевший за соседним столом, увидел его и сказал:
— Мы поедем в Тихвин, а ты здесь переночуй, а завтра пойдет машина на Колчаново и тебя захватит, я договорился.
Шурик стоял перед ним и счастливо улыбался. От обильной еды он опьянел — голова приятно кружилась, ноги подкашивались. Его увели в другую, маленькую комнату, где стояло несколько железных коек. Потом он уже не мог вспомнить, как разделся, лег и заснул. Проснулся он ночью. В комнате было совсем темно. Хотелось есть. Он вспомнил суп, картошку и решил, что это ему приснилось. Он пошарил по табуретке, нашел свои штаны, полез в карман и нащупал хлеб, мягкий, настоящий. Значит, это был не сон. Он вытащил весь кусок и съел его. Съел, улыбнулся сам себе, повернулся на другой бок, боднул головой подушку и снова заснул.
На этом берегу все было по-другому. Люди ходили быстро, разговаривали громко и даже смеялись. На сугробах прыгали птицы. По дорогам ходили кони. Бегали собаки. И мороз был не страшный, холодил только нос и щеки, а внутри все тепло оставалось.
Рано утром Шурик успел забежать в госпиталь и навестить Славика и бабушку. Они лежали на белых простынях. Им делали уколы и кормили молоком и сахаром. Разговаривал он с ними недолго, спешил.
Теперь он сидел в кабине грузовика, рядом с шофером, и ехал в Колчаново, один, без опекунов, как настоящий путешественник. Шофер, краснолицый парень с черными, потрескавшимися пальцами, лежавшими без рукавиц на баранке, курил длинную сигаретину, щурил один глаз от дыма и время от времени задавал вопросы о жизни в Ленинграде. Послушав, он надолго замолкал и опять неожиданно задавал вопрос.
Засунув руку за отворот полушубка, шофер достал кусок сахара с прилипшими шерстинками, протянул Шурику и сказал:
— Жми.
Проехали разбомбленной улицей какого-то города, и за ней опять побежали назад заснеженные поля, белые столбы, деревья.
— Тебе куда, в самые Колчаны? Или подальше?
— Мне в Дусино, в деревню.
— Дусино, Дусино, — повторил шофер, что-то припоминая. — Постой, так это тебе раньше сходить надо. Сейчас до поворота доедем, там в лес тропка пойдет, с километр будет, в самое Дусино попадешь. А по дороге тебе большой крюк делать.
У поворота он подождал, пока Шурик не нашел тропку, потом хлопнул дверцей и уехал.
Шурика обступили разлапистые ели. На каждой ветке будто лежал неподвижный зверек с поджатыми лапками. Невзначай задень его — прыгнет, запылит серебром, проберется холодными снежинками за шиворот.
Хотя и длинным оказался километр, но давно уж так легко, сами по себе, не ходили ноги. Шурик даже взбежал на горку, и лес кончился. Внизу по пояс в снегу стояли избы. Прозрачные дымки тянулись из печных труб. Пугливо и радостно забилось сердце. А вдруг это не та деревня? Может быть, мама уехала?
Осипшим от волнения голосом спросил он женщину, перебегавшую улицу:
— Скажите, пожалуйста, где здесь госпиталь?
— А тебе кого надобно?
— Орехову Елену Николаевну.
Ничего не ответив, женщина куда-то крикнула:
— Елена Николаевна, выдьте-ка на двор, гость к вам.
На крыльце появилась женщина в гимнастерке, с платочком на голове. Шурик ее не знал, и она не знала Шурика. Она долго смотрела, как он подходит к ней, потом вдруг вскрикнула, подняла руки и, как слепая, пошла ему навстречу. Она прижала голову к ушанке Шурика и так крепко вцепилась в него руками, что две другие женщины с трудом ввели их в избу.
Вытирая лицо, мокрое от своих и маминых слез, Шурик почувствовал себя малышом, которому очень плохо жить без мамы. Елена Николаевна не отпускала его рук, не отводила глаз от его лица. Она задавала какие-то вопросы и сама о них забывала.
Они сидели у стола, сколоченного из простых досок. Посредине стояла тарелка с застывшей пшенной кашей и огрызком черного хлеба. Посторонние женщины вышли, и только маленькая девочка лет шести осталась посреди комнаты и, широко раскрыв глаза, смотрела на Шурика.
— Ну, рассказывай, говори, как ты узнал? Где ты был?
Шурик начал рассказывать о дороге через Ладогу, о тете Любаше, о Славике… Но ему мешала тарелка с кашей. Он опять захотел есть, как будто не ел несколько дней. Он старался не смотреть на тарелку, но она словно передвигалась с места на место. Елена Николаевна заметила его взгляд, охнула, обозвала себя дурой и, захватив остатки каши, выбежала из комнаты.
Шурик улыбнулся маленькой девочке. У нее были знакомые светло-серые глаза. Ну да, точно такие, как у Оли Светленькой! Шурик даже втянул голову от стыда. Он впервые после переезда через озеро вспомнил о своем взводе. Как он мог!.. Сам жрет с утра до вечера, а они… Ах, какой он негодяй! Как он мог!
Вскочив со скамейки, Шурик хотел кинуться за мамой. Он должен ей рассказать. Он не сможет прожить так, в тепле, все десять дней. Ребята голодают, ходят в патруле, охраняют город, а он… Нет, он уедет раньше, дня через три, нет — через два. Он объяснит маме, она поймет. Потом прорвут блокаду, она приедет, и они будут вместе, а пока он должен быть там, с ребятами. Разве он не боец комсомольского полка?
Шурик подошел к окну. На душе стало легко. Решение было твердым.
1958