Между группами пленных, лежавших под деревьями, то и дело появлялись новые русские солдаты, которые, не нагибаясь, оттаскивали крючьями умерших, не обращая внимания на то, что во многих из них ещё теплилась искра жизни. Они думали, что в плену и во время войны иначе и быть не должно, а когда замечали, что кое-кто ещё пытается открыть глаза, чтобы посмотреть на мир, который люди превратили в мир пыток, его успокаивали: «Ничего! Все равно сдохнешь, как собака!»
После шести часов цепь русских солдат начала отделять часть пленных. Они будили их, толкали винтовками, били плётками, сгоняли в кучу:
– Ну, подымайся, пойдём на работу!
Киев укреплялся, вокруг рыли окопы, ставились проволочные заграждения – все это делалось руками умирающих австрийцев. Славянская Россия, так же, как и пангерманская Австрия и Германия, не выражала желания кормить даром этот избегавший войны и сдававшийся в плен элемент и не оставляла их умирать от истощения на соломе, когда представлялась возможность героически умереть от бомбы, брошенной с аэроплана. Солдаты считали пленных, отстраняя тех, которые уже не могли держаться от слабости, и заменяя их более сильными, стоявшими вне оцепленной черты. Потом очистили дорогу к котлам и сказали:
– Ну, вперёд, ребята! Получайте завтрак и хлеб и айда на работу!
Из отобранных военнопленных солдаты поставили возле котлов десятки и раздавали им миски. Потом с другой стороны приехало несколько возов, и русские солдаты начали складывать с них огромные караваи чёрного хлеба. Лагерь оживился. Тесто синей грязи начало густеть, стягиваясь к кухне. Пленные плотно стали друг к другу, тело к телу, слитые в одно, как лава.
У котла русский фельдфебель дал первой десятке каравай хлеба, повар открыл котёл и, мешая похлёбку, наливал её ковшом в миску. По лесу пронёсся слабый запах жареного лука, который так спрессовал людей друг к другу, что между ними нельзя было бы протянуть и нитку. Все устремлялось к котлам и к возам с хлебом, глаза горели, ноздри трепетали, ловя запах жареного сала.
Кордон солдат, отделявший отобранных на работу пленных от остальных, усилился пришедшим на помощь отрядом, и тем не менее подавался под напором оставшихся плечных. Русские солдаты в первом ряду, взявшись друг за друга, образовали цепь. Другой ряд за ними отгонял пленных прикладами винтовок.
Первый десяток уже ел, другой делил хлеб, а толпа, стоявшая за ними, волновалась; она давила к кухне стихийной силой, такой силой, какой вулканический взрыв поднимает острова со дна моря, и неудержимо стремилась к котлам.
Вот она прорвала цепь, сбила русских солдат с ног; за ними пришла очередь и тех пленных, которые должны были получить пищу и отправиться на работу.
Никто не выражал неудовольствия, никто не кричал, все слилось в глухой зловещий гул, который обычно слышится при приближении бури. А затем все это бросилось на котлы и на хлеб. Караваи хлеба понеслись над головами и ещё в воздухе были разрываемы на мелкие крошки тысячами судорожных пальцев. Ковш, едва очутившись у голодного рта, моментально вырывался другими, обжигая горячей похлёбкой лицо того, кто им обладал до этого.
На тревогу прибежала рота русских солдат и бросилась в штыки. Но никто не дрогнул, никто не уступал перед остриём стали, и солдаты вынуждены были отступить назад. Прапорщик, командовавший ими, приказал зарядить винтовки и выстрелить в воздух. Залп потряс верхушки сосен, пули сбили несколько веток, но никто этого не слышал, никто не обратил на это внимания. Голодные дрались по-прежнему.
Прапорщик, бледный и растерявшийся, не знал, что делать, и хотел открыть огонь в упор по людям, но в этот момент воздух прорезал резкий, высокий, отчаянный крик, крик человека, которого медленно резали. Серо-голубая толпа неожиданно застыла в оцепенении, а затем начала отступать и сама расходиться.
Русские солдаты после этого без всякого приказания сами разогнали толпу по лесу, не скупясь на удары. Возле кухни остались только потоптанные и раздавленные, а в котле с кашей лежал пленный венгр, которого во время атаки котла столкнули в него другие, и он в каше буквально сварился заживо.
Его вытащили из котла за ноги, самый котёл вырыли из земли и оттащили в сторону. Прапорщик обо всем случившемся донёс в Киев. А когда пришёл целый батальон и с ним комиссия офицеров, для того чтобы составить протокол о случившемся, в котле каши уже не оказалось, он был чист, и только на дне его нашли шапку с инициалами «Ф. И. 1.», на которой следы каши сохранились только в этих буквах, и то потому, что, если облизывать эти буквы, можно обрезать себе язык; все. содержимое котла пленные съели, несмотря на то что каша была пропитана испарениями их несчастного товарища.
В полдень привезли из Киева новые воза с хлебом и несколько новых котлов; сваренный венгр заставил заговорить отупевшую совесть комендатуры. Хлеб раздавали до самого вечера и составляли пленных в десятки.
Возле кухни стояли казаки с плётками и наводили порядок, рассыпая удары направо и налево. К этому их понукал прапорщик, бивший австрияков куском резиновой кишки, приговаривая:
– Начальство во всем должно быть примером своим солдатам.
Потом по лагерю раздался призыв: «Чехи в сторону, чехи, сюда, ко мне!»
– Марек! – сказал Швейк вольноопределяющемуся, с которым они, благодаря запасам хлеба в мешке, не участвовали в голодной атаке, – не пойдём туда, ты ещё не знаешь Россию и не знаешь, какие могут там быть неприятности и недоразумения. Они ищут хороших чехов, а потом все равно не дадут им жрать, как и венграм. Но ко всему они подходят с политической точки зрения. Когда я служил в Буде„вицах, то там у нас был капрал, некто Чинчера. Он всегда приходил в казармы и говорил: «Мне нужен в канцелярию один интеллигентный человек, умеющий писать по-чешски и по-немецки; но только с хорошим почерком». А когда кто заявлял об этом, то он отводил его на лестницу, давал ему в руки щётку и говорил: «Иди и прочисть клозет, пусть там все сверкает, иначе посажу в карцер». Они здесь, может, тоже ищут таких, но черта с два мы пойдём туда.
Но когда они увидели, что на пне стоит молодой русский офицер и говорит по-чешски, то они оба пошли посмотреть и пробрались к нему ближе, чтобы лучше все расслышать.
Это была речь, какие они часто слышали дома на собраниях. Офицер, назвавшийся чехом и австрийским офицером, сообщил, что в России сейчас есть чешская дружина, которая воюет против Австрии в рядах русской армии, что необходимо взяться за оружие и идти на Вену и Берлин, вызвал давно ушедшие тени Яна Гуса и Жижки и не забыл о «белых костях* таборитов, павших у Липан и на Белой Горе.
– Солдаты, братья! – кричал он. – Родина в опасности, у родины петля на шее, каждый из нас должен быть как кремень, сегодня говорят пушки!
– Ах, батюшки, ты только послушай! – шёпотом сказал Швейк. – Я ведь тебе давно говорил, что Австрии угрожает гибель.
Офицер посмотрел на Швейка холодными глазами и, подогревая себя, продолжал:
– Возможно, о нас скажут, что мы сумасшедшие, но ненависть должна бродить в нашем мозгу, как тигр в джунглях, как лев, она должна лежать в сердцах наших. Ненависть должна быть у нас молитвой утренней и вечерней, она должна быть песнью нашего труда! Девственные недра наших скал, поверхность наших рек, пропасти шахт, дыхание ещё нерожденных детей, – все это должно дышать ненавистью! Крупинки сажи, вылетающие из труб наших мирных жилищ, должны сеять и плодить ненависть! Удары о наковальню должны родить ненависть!
– А у него фантазия, как у футуриста, – шепнул Марек Швейку.
– В пивную «Калих» ходил один такой же тип, он сочинял песни, а когда напивался, то говорил точь-в-точь так же, – сказал Швейк в ответ.
Голос оратора звучал все громче, и эхо в лесу отзывалось на его восторженные слова.
– Песок под корнями лесов должен тосковать по времени, когда из него в доменных печах мы будем плавить железо и сталь для врага; жилистое горло врага – вот место для наших челюстей!