Выбрать главу

— Матерь Божья! — воскликнул Петр Васильевич и стремительно бросился вперед.

Константин — с отвисшей челюстью — остолбенел.

Михаил Георгиевич, из-за фантазии, рисовавшей кошмары один другого страшнее, не ожидавший увидеть ничего подобного, тоже — как и Константин — на какой-то миг растерялся, но потом, догоняя Петра Васильевича, ускорил шаг, уже не обращая внимания на потоки крови и не стараясь их обойти.

В опубликованной заметке человека, подписавшегося Сушкиным, этот момент был выделен особо: в полный драматизма абзац, заставивший сердце замереть и сжаться, а после и вовсе — ухнуть к пяткам.

В докладной записке Вадима Арнольдовича Гесса — он прибыл чуть позже — резюмировалось сухо и сдержанно: «поплатился за нечистоплотность».

В собственноручном рапорте Можайского деталей было больше, а слог изложения — живее, но единственной по-настоящему яркой подробностью было вот это: «помощник мой доложил: доски разметало на обширном пространстве, одна из них — какою-то скобой; возможно, обломком обруча — зацепилась даже за имевшуюся под потолком осветительную балку. По балке этой на ферме проложена проводка для электрического освещения, а также — подвешены лампы. Доска разорвала проводку и, повиснув, грозилась упасть на голову, что стало бы для потерпевшего катастрофой!»

Отчеты городовых и околоточных сбивчивы, но красочны: рапорту Можайского до них далеко.

«Я выпачкался с ног до головы, — писал один из полицейских, — покамест пробирался по коровнику. Это разозлило меня (жаль было сапог и так же забрызганных штанов), но всякая злость прошла, едва я увидел его: он был в дерьме похлеще меня, самым натуральным образом — в коровьем навозе, каковой навоз облепил его от самой макушки. Несло же от него так, что мне сделалось брезгливо…»

«Петров, — это уже околоточный, — стоял с такой физиономией, что мое терпение лопнуло. Я и раньше полагал подать на него рапорт — совсем бестолковый человек! Но как только я увидел то, что заставило Петрова оплошать, мое мнение переменилось, и теперь я прошу никаких мер к нему не принимать!»

Решение же мирового судьи, на рассмотрение которого — через пару дней — поступило дело, изумляет своими формулировками, мягко говоря, далекими от юриспруденции. Мы не станем цитировать всё постановление, но выдержку из него приведем:

«…из чего несомненно следует, что причиной несчастья стало злодейское намерение — равно и нелепое, и смешное. Анекдотичность ситуации заключается в том, что потерпевший стал таковым по собственному небрежению даже к основам воровского ремесла, ведь это ремесло оказалось для него в диковинку. Суд возмущен представленным делом: большей нелепицы ему не приходилось рассматривать! С другой стороны, достаточной компенсацией за напрасную трату общественного времени суд полагает те смех, и корчи, и слезы из глаз, которые обуяли собравшуюся публику и не оставляли ее до самого конца заседания!»

— Матерь Божья, — повторил Петр Васильевич, склоняясь над тощим плюгавым человечком в нелепо съехавших с носа очках. — Вы!

— Это кто? — спросил Михаил Георгиевич, присаживаясь рядом на корточках.

— Инспектор, — коротко ответил Петр Васильевич. — Тот самый.

— Аааа… — застонал человек.

— Чудеса…

Перед ошарашенными Петром Васильевичем и Константином — а теперь и перед Михаилом Георгиевичем — действительно лежал тот самый санитарный инспектор, визит которого в сливочную лавку мы описали выше. Но это уже был не тот уверенный в себе и слегка хамоватый вымогатель, подвизавшийся терроризировать торговцев Васильевской полицейской части. Перед управляющим, доктором и дворником навзничь лежал потерянный, с гримасой отчаяния и боли на лице и с почти сумасшествием в ослепших без очков глазах страдалец. И ему было от чего страдать!

Прежде всего, лежал он в самой что ни на есть настоящей выгребной яме и, как и было отмечено в докладе городового, с головы до ног — целиком, без изъятия! — был перепачкан коровьи навозом. Очевидно, именно в эту яму по специальным желобам поступали отходы жизнедеятельности живших на ферме животных, а уж из нее они вывозились в санитарных бочках.

Далее, часть его туловища оказалась буквально погребена в навозе: если голова, левые рука и нога и левая половина груди хотя бы лежали поверх зловонной массы, то вся правая половина ушла под нее. И не просто ушла, а под тяжестью двух навалившихся на нее бочек, причем не санитарных, а каких-то других. Каждая из них была внушительных размеров — бо́льших, чем обычно, — дубовой или какого-то похожего на дуб материала и стянутой обручами с гравировкой: