Нас в палате было пятеро – трое русских, одна кубинка и одна вьетнамка. Кубинку со слезами провожала толпа шумных друзей, которые умудрились пробраться даже в приемный покой и там дать ей последние наставления, сопровождая их поцелуями и объятиями. У кубинки была удивительная фигура, идеал восточной поэзии – небесно легкая верхняя половина тела и тяжелая, земная нижняя часть. Ее звали Мерседес, мы с ней подружились и общались потом в течение трех лет, пока она не уехала к себе домой, на Кубу. Вьетнамка пришла одна, без мужчины, и, глядя на ее миниатюрную и нежную фигурку, трудно было представить, что завтра холодные металлические инструменты начнут в этой хрупкой плоти свою страшную работу. Она почти все время молчала, поскольку плохо знала русский язык.
Палата оказалась чистой и уютной. О предыдущих жертвах напоминали только матрасы, пропитанные кровью, которые мы быстренько застелили свежим бельем. Мы сблизились мгновенно – так, наверное, сближаются пассажиры на палубе тонущего корабля. Все продукты, принесенные из Дома, сложили в общую кучу и с аппетитом принялись за еду, так как скудный больничный ужин только раздразнил желудок.
В палату к нам заглядывали скучающие беременные женщины, лежащие в больнице на сохранении. Они с большой гордостью демонстрировали свои огромные животы и с легким презрением рассматривали наши бледные напряженные лица. На стенах висели красочные плакаты, с убедительностью доказывающие преступность наших намерений.
"Надо бы содрать эти чертовы плакаты со стены, – ожесточенно сказала моя соседка, красивая 22-летняя Наташа. – Знаешь, когда я забеременела в первый раз и собралась рожать, от меня ушел мой муж. Я была уже на седьмом месяце, и вот захожу в туалет, снимаю штаны и вижу, как у меня из дырки крохотные ножки торчат. Закричала так, что прибежала мать, отвезли меня в больницу. Оказалось, выкидыш – выпал из меня маленький мертвый мальчик. Мне с тех пор все время снятся детские ножки. А сейчас мне трын-трава – живу, как сорняк в поле".
Из холла больницы я позвонила Кириллу. "Ты должна решить все сама, – сказал он. – Я устраняюсь. В конце концов, это твой ребенок". Опять сама, мячик снова прикатился ко мне. Какое страшное одиночество таится в беременности! Ты одна со своими страданиями, и никто не может тебе помочь – ни любимый, ни друзья.
Наша комната пропахла страхом, и время стало тягучим и липким, как клейкая бумага, на которой корчатся мухи. В складках наступившей ночи таилась опасность. Никто не мог спать. Лежа в зловещей темноте на убогом ложе, я чувствовала тошнотворный запах крови, исходивший от тюфяка. Сколько женщин до меня мучились бессонницей на этой кровати! Господи, вот чем закончились все мои честолюбивые мечты, жизнь спустила меня на общий уровень.
Мысли расползались, как пауки, которых мы в детстве ловили, сажали в коробочку, а они все равно уползали, когда кто-нибудь случайно поднимал крышку. Нельзя молчать, иначе тишина раздавит нас. Мы болтали о всяких пустяках, пока не услышали крики с улицы: "Маша! Поз-дра-вля-ем!" Так кричали друзья какой-то счастливой роженицы.
Утром нас разбудила бодрая медсестра: "Девочки, поднимайтесь на аборт!" У меня сердце стучало, как у зайца, когда я первой зашла в операционную (всегда не любила ждать). Просмотрев мою медицинскую карту, одна из сестер сказала: "Эта девочка пойдет последней. Она переболела желтухой". – "Ничего, – произнесла густым басом мужеподобная акушерка, – я ей вручную сделаю". Она закатала рукава, и я о страхом увидела ее руки, способные порвать пасть аллигаАх, какой чудесный разноцветный сон я увидела под действием наркоза. Я снова была маленькой и играла горячими камешками на берегу моря. Солнце припекало, и я надела на голову панамку. "Эй, просыпайся", – кто-то с силой тряс меня за плечо.
Я открыла глаза и с нежностью прошептала наклонившейся надо мной медсестре: "Вы из моего детства". Она рассмеялась: "Мне уже сто раз это говорили. Поднимайся девочка. В коридоре очередь ждет". Внешний мир стал проступать в сознании. "Мне уже сделали аборт?" – спросила я. "Да-да, вставай, – ответили мне. – Сама до палаты дойдешь?" Я кивнула и осторожно поднялась. Не может быть, чтоб из меня лилось столько крови. Я вышла из палаты с блаженно-идиотской улыбкой на лице, чем страшно перепугала моих соседок. Какая-то нянечка глянула на меня и, вздохнув, сказала: "А лицо-то у нее совсем зеленое. Отведите, девоньки, ее в палату и положите лед на живот".
Через час я уже хотела есть и чувствовала себя сильной и бодрой. Последней пришла, пошатываясь, вьетнамка. Она свернулась на кровати в беспомощный комочек и застонала. Бедная девочка напоминала раненое животное, безнадежно приготовившееся к смерти. Ее тщедушное полудетское тело вздрагивало от толчков боли, идущей изнутри.
На следующий день я сдавала экзамен в университете. Нас выписали из больницы всех, кроме вьетнамки. У нее к вечеру поднялась температура, и ее оставили на второй аборт (на больничном языке это называется повторной чисткой).
Сразу после удара почти не чувствуешь боли. Спасительный инстинкт самосохранения задвигает черные мысли глубоко в подсознание. Внешне я была весела и спокойно сдавала экзамены, но единственной моей мечтой было уехать домой зализывать раны.
С отчаянием ребенка я рвалась к маме, в теплый уютный дом, где пахнет пирогами, на полках стоят любимые книги, где я, несостоявшаяся мама, сама стану любимым и избалованным дитем.
***
Дома я ожила и отогрелась, но уже на второй день каникул я стала замечать на себе следы какой-то ужасной болезни. По всему телу быстро распространялись маленькие язвочки. Через некоторое время они разрастались и превращались в большие гноящиеся незаживающие раны. Я заживо гнила, сначала ноги покрылись сплошной коростой, потом руки. А однажды утром я не узнала в зеркале свое прелестное личико – странная болезнь оставила на нем свои отметины.
"Нервная экзема" – такой диагноз поставили врачи. "Ваша дочь перенесла какое-то тяжелое нервное потрясение, – объясняли они маме. – Пока она не успокоится, болезнь будет развиваться".
Начались кошмарные дни. Утром я вставала с постели и видела намокшие за ночь от гноя простыни. Уши превратились в одну сплошную язву, и с них постоянно капал гной. Когда за мной никто не мог наблюдать, я раздевалась и с от вращением рассматривала собственное тело. Неужели это я,! Мисс МГУ, самая хорошенькая девочка в университете? Неужели моя кожа навсегда останется такой и ни один мужчина не захочет спать со мной? Безобразная ящерица, покрытая чешуйками.
"Плачь, Дашенька, легче станет. Почему ты не плачешь?" – спрашивала мама и сама заливалась слезами. "ManmA, перестань. Я не могу плакать, не могу, понимаешь?" – говорила я. Когда женщина не может плакать, это страшно. Я, устраивающая истерики из-за порванного чулка или пропавшей ленты, теперь не могла выдавить из себя и слезинки. Душа моя уже не была податлива, как воск, она затвердела.
Едкий запах лекарств пропитал всю квартиру. Мне не разрешали мыться, и вскоре собственное тело стало мне противно. Меня водили к умным важным профессорам, которые рассматривали меня, как невиданную зверушку, ощупывали и показывали в качестве научного пособия студентам. В венерологический диспансер я ходила как на работу и, ожидая приема врача, разглядывала большой портрет Ленина, который висел над дверью кабинета, где принимали анализы, с подписью: "Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить".
Когда кончилась вера в науку, мама потащила меня к колдуньям и знахаркам. Мне нравилась старушка, к которой меня возили. Она была маленькая, сморщенная и аккуратная, " вечно что-то бормотала под нос и всю меня тихонько гладила Старушка утверждала, что меня сглазили, кропила меня святой водой и порекомендовала травы.
Спустя месяц после болезни отчаявшиеся родители наварили несколько ведер трав, и я с наслаждением выкупалась в черной, остро пахнущей воде. Потом меня намазали медвежьим и енотовым салом, которое принесли папе в подарок из тайги сильные большие мужчины, и уложили спать. Я подумала, что вполне сейчас сойду за индианку – они тоже пахнут травами и мажутся жиром.