С наступлением зимы положение ухудшилось, зима была суровая, отопления не было, воды и электричества тоже. Вечером мы сидели при коптилке, это фитиль, вымоченный в машинном масле на блюдечке, и однажды мышь, которая жила у нас под печкой, вывела на середину комнаты свое потомство — семь крохотных мышат, усадила их в кружок, а сама ушла. Вполне человеческий поступок. Нам было до слез жалко мышат, но дать им было абсолютно нечего, и мать их утопила.
По утрам мой младший брат Андрей, которому не было еще и 4-х лет, плакал: «Когда же, когда же…», когда же ему дадут поесть. Но потом он научился, и с вечера на утро оставлял кусочек хлеба в один кубический сантиметр, который съедал, проснувшись.
В такой обстановке жило большинство населения Ленинграда. Но находились люди, которые, будучи такими же голодными, обессиленными, тем не менее, ходили по квартирам, помогали другим, чем могли, хоронили умерших, вели какой-то учет, хотя сами были такими же кандидатами на тот свет, и у них тоже были дети. А ведь многие еще и обороняли город, и ходили на работу, и ни у кого из них и в мыслях не было сдать город немцам.
К Новому году было объявлено о повышении норм на хлеб: детям и иждивенцам прибавили по 25 грамм, рабочим и служащим — по 50 грамм. Господи, какое это было ликование! Люди поздравляли друг друга, угасшие надежды воскресли, стало ясно, что нас не забыли.
Суровые морозы сослужили городу пользу: Ладожское озеро замерзло, и по льду была проложена ледовая дорога — «Дорога жизни», по которой в обе стороны нескончаемым потоком шли машины — в город с продуктами, из города с людьми. Немцы зимой летать не могли, у них замерзало горючее и смазка, а обстрелы были не прицельные, поэтому дорога, хотя и с перерывами, функционировала. Военно-морское училище, в котором учился мой старший двоюродный брат, тоже Владимир, получило приказ вывести курсантов из города, и они ушли по этой дороге пешим порядком. Перед уходом Владимир зашел с нами попрощаться, взял меня с собой и вынес кусок хлеба, который ему был дан на обед. Дома мать разделила его между всеми.
Отец, как не военнообязанный, в связи с крайней близорукостью и в связи с окончанием строительства Академии, получил разрешение на эвакуацию и пришел за мной. Я сказал, что поеду только с Андреем вместе, и он нас обоих взял с собой. С мамой и бабушкой мы решили, что без нас им выехать из города будет легче. Так и случилось, через два месяца после нас им тоже удалось выехать. Встретились мы уже в Казахстане.
Из города мы ехали двое суток, на ночь остановившись в избе, поставленной прямо на льду. Вповалку лежали люди такие же, как и мы. Но везде чувствовался порядок, и утром мы поехали дальше. Когда мы выехали на берег, произошло событие, которое нас потрясло: мы услышали смех. Обычный смех, но мы просто забыли, что такое бывает. Нас куда-то привезли, накормили, выдали продукты, но предупредили, чтобы мы сразу много не ели, иначе помрем. Именно это и случилось с вывезенными одновременно с нами ремесленниками — ребятами лет по 13–14, которые бесконтрольно объелись, и многие из них умерли прямо тут же, на железнодорожных путях, кто от заворота кишок, кто от дизентерии.
В Восточный Казахстан, куда был направлен наш состав, мы ехали месяц. Там отец получил назначение в г. Зыряновск, куда мы из центра ВКО — Восточно-Казахстанской области — Усть-Каменогорска ехали по льду Иртыша несколько дней. Отец меня определил в школу, в 4-й класс, хотя в 4-м классе я до этого не учился, и нужно было его закончить за последнюю четверть, т. е. меньше, чем за два месяца. Пришлось потрудиться серьезно, и я был единственный, кто закончил четвертый класс с похвальной грамотой. А потом за нами приехала мама с бабушкой, страшно похудевшие. Бабушку сразу положили в больницу, и мы встретились там. Сбежались медсестры, они почему-то плакали, тогда я никак не мог понять, почему. Мать забрала нас, и мы вернулись в Усть-Каменогорск, потому что там был театр, и мать надеялась устроиться туда на работу. В театр ее приняли, и полтора года она работала в нем, а я бегал на все спектакли.
Нас поселили по разнарядке, никто хозяев дома не спрашивал, нравится ли им, что к ним подселили эвакуированных, да они и не протестовали. Так было со всеми эвакуированными в Усть-Каменогорске, так было со всеми эвакуированными и во всей стране. Никто не считался беженцем, как сейчас, и никто не остался без внимания и помощи. Детей тут же определяли в детские сады и в школы.
Мать однажды заболела и умерла от заражения крови, тогда антибиотиков еще не существовало. А сейчас ее бы вылечили.
Уже после смерти матери в декабре 1943 г. за нами приехал демобилизованный из армии отчим. Отчим — дядя Володя — был мобилизован в армию в самом начале войны и вскоре попал в окружение. Он выходил из белорусского котла через оккупированную немцами территорию, его поймали немцы и расстреляли вместе с другими пленными. Но он, испугавшись, потерял сознание и упал за долю секунды до того, как его могла сразить пуля. А ночью выбрался и дошел-таки до своих. Здесь его обследовали, признали негодным к дальнейшему прохождению службы, и он приехал за нами. Мы переехали с ним во Владимир, а туда за мной приехал человек от отца, который к этому времени получил новое назначение и переехал в Воронеж.
* * *
В Воронеже отец определил меня в Ремесленное училище, а осенью, когда я уже работал токарем на заводе, еще и в школу, в седьмой класс, хотя шестой класс я так и не окончил. И я оказался единственным из всей группы токарей Ремесленного училища, который работал и учился, и единственный из всей школы, который учился и работал. В школу я прибегал в середине второго урока второй смены после полного 8-часового рабочего дня, опоздание прощалось. Трудность была в другом. Мы продолжали жить в общежитии Ремесленного училища, и ребята в группе, с которыми я жил, не всегда относились с пониманием к моей учебе: иногда я обнаруживал, что из учебников, которые я хранил под подушкой, вырваны листы на курево.
Вообще-то ребята были неплохие, но они были все деревенские и к городским, а я был явно городской, относились с презрением как к людям, ни на что не способным. Пока нас не поставили к станкам, жить было не просто. Бывали и драки, но отец мне строго наказывал, ни в коем случае не жаловаться и не ныть, а проблемы решать самому. Я их и решал, как мог, и свою физическую слабость (после блокады я был очень маленьким и слабым) компенсировал нахальством. Когда меня ночью спящего один парень ударил по голове резцом от строгального станка, я ему ответил ровно тем же. Состоялась драка, мне досталось, но и ему тоже, и больше меня никто не бил.
В училище случился такой эпизод. В нашей группе токарей был один парень по прозвищу Битюг. Он был небольшого роста, но ненормально широкий и, по слухам, очень сильный. Кроме того, он дружил с группой кузнецов, парнями лет по 17-ти, поэтому его боялись, а некоторые даже пресмыкались, хотя ненавидели за то, что он командовал и бил всякого, кто не сразу выполнял его приказания. Однажды он послал меня за водой. Было лето, все хотели пить, а за водой надо было идти на станцию, метров за пятьсот. Я пошел: кому-то же надо было идти. Но когда воду выпили, он послал меня второй раз. Я понял, что с этого момента буду не только у него, но и у всей группы на побегушках, и отказался. Он подошел ко мне и ударил. А все смотрели, что я буду делать. Я понял, что пропаду во всех случаях, выбирать было не из чего, и я двинул его со всех своих слабых сил. И вдруг оказалось, что он вовсе не такой сильный, а, кроме того, еще и трус. Он велел всей группе прибить меня, но никто не шевельнулся. Тогда он побежал к кузнецам, но те его послали подальше. И тут, когда группа поняла, что за него никто не заступится, его избили. Я в этот процесс не вмешивался. Был вечер, все сидели вокруг стола за коптилкой, а он лежал на кровати и выл. Ребята рассказывали всякие истории, но время от времени кто-нибудь вспоминал свои обиды, которые он претерпел от Битюга, подходил к нему и бил. А наутро он исчез, и больше о нем никто ничего не слышал.