— Я два года учился в Академии изящных искусств. В Праге.
— В Академии изящных искусств. — На босса Сэмми, Шелдона Анаполя, всегда производили впечатление люди с изысканным образованием. Восхитительная, совершенно невозможная схема, которая многие месяцы мучила воображение Сэмми, вдруг показалась ему не такой уж нереальной. — Ладно, монстров ты рисовать умеешь. А как насчет машин? Или зданий? — осведомился он монотонным голосом опытного нанимателя, отчаянно стараясь скрыть свое возбуждение.
— Конечно, умею.
— С анатомией ты, похоже, в ладах.
— Для меня это одно удовольствие.
— Ну ладно. А можешь ты нарисовать звук бздеха?
— Не понял.
— В «Эмпайр» выставляют на продажу уйму предметов, которые производят бздехи. Знаешь, что это такое? Когда кто-нибудь пернет, пукнет, бзданет. — Сэмми приложил сложенную чашечкой ладонь к противоположной подмышке и стал там ею качать, испуская целую серию кратких, влажных квазибздехов. Судя по расширившимся глазам кузена, мысль он уловил. — Ясное дело, напрямую в рекламе мы говорить об этом не можем. Нам приходится говорить примерно такое: «Вкладыш в шляпы марки „Атас“ испускает звук, который легче себе представить, нежели описать». Так что на самом деле приходится излагать все это дело в рисунке.
— Понятно, — сказал Йозеф, судя по всему, принимая вызов. — Я нарисую, как дует ветер. — Он быстро прочертил пять горизонтальных линий на клочке бумаги. — Потом я вставлю сюда такие маленькие фигулечки. — Он опрыскал свой жезл из пяти линий звездочками, завитками и значками нотного письма.
— Отлично, — сказал Сэмми. — Послушай, Йозеф, я вот что тебе скажу. Я намерен попробовать кое-что получше, чем просто добыть тебе работу рисовальщика «губной гравимоники, приводимой в действие трением», идет? Я намерен нас к большим деньгам приобщить.
— К большим деньгам? — переспросил Йозеф, внезапно принимая голодный и изможденный вид. — Это было бы очень мило с твоей стороны. Честно говоря, Сэмми, мне нужно немного очень больших денег. Да, идет.
Сэмми поразила алчность на лице кузена. А потом он понял, зачем Йозефу нужны эти деньги, и немного испугался. Достаточно сложно было служить сплошным разочарованием самому себе и Этели без необходимости заботиться о четырех голодающих чехословацких евреях. Но все же Сэмми сумел унять дрожь и протянул кузену руку.
— Все в порядке, Йозеф, — сказал он. — Дай пять.
Йозеф протянул было руку, но тут же отдернул.
А затем попытался изобразить то, что, должно быть, считал американским акцентом, какую-то причудливую разновидность гнусавости британского ковбоя. Еще на его физиономии появилось некое подобие умудренного прищура Джеймса Кегни.
— Зови меня Джо, — сказал Йозеф.
— Джо Кавалер.
— Сэм Клейман.
Они чуть было не пожали друг другу руки, но тут уже Сэмми отдернул свою.
— Вообще-то, — сказал он, чувствуя, что краснеет, — моя профессиональная фамилия Клей.
— Клей?
— Угу. Я это… в общем, я просто подумал, что Клей звучит более профессионально.
Джо кивнул.
— Сэм Клей, — сказал он.
— Джо Кавалер.
Они пожали друг другу руки.
— Мальчики! — крикнула с кухни миссис Клейман. — Завтрак на столе!
— Только матушке ни о чем таком не говори, — сказал Сэмми. — И не рассказывай, что я фамилию сменил.
Они вышли на обшитую слоистым пластиком кухню и сели на два мягких хромированных стула. Бабуля, которая никогда не встречалась ни с кем из своих чешских потомков, сидя рядом с Джо, полностью его игнорировала. С 1846 года она, в радости и в горе, встречала столько разных людей, что словно бы потеряла склонность, а быть может, и способность распознавать человеческие лица, а также события, имевшие место с конца Первой мировой войны, когда она семидесятилетней старухой совершила несравненный подвиг, покинув Лемборк, свой родной город, и эмигрировав в Америку с самой младшей дочерью из всех одиннадцати своих детей. Сэмми никогда не чувствовал себя в глазах Бабули чем-то большим, нежели некой смутно любимой тенью, из которой выглядывали знакомые лица дюжин ее более ранних детей и внуков, кое-кто из которых уже лет шестьдесят как умер. Бабуля была крупной, бескостной на вид старухой, которая словно бы набрасывала себя, подобно старому одеялу, на стулья квартиры, устремляя свои серые глаза на призраков, фикции, воспоминания и пылинки, крутящиеся в косых солнечных лучах. Руки ее при этом покрывались оспинками и прожилками, точно рельефные карты далеких планет, а массивные икры напоминали пару набитых фаршем эластичных чулок цвета человеческих легких. Бабуля нарциссически кичилась своей внешностью и каждое утро проводила добрый час за макияжем.