— Ты шутишь? Она ждет не дождется, только бы от меня отделаться. Ей так же противно, когда я рядом, как и когда ты.
Тут Молекула улыбнулся. С виду новое присутствие блудного супруга в ее доме не вызывало у Этели ничего кроме досады. Или хуже того — это было предательство принципов. Она в пух и прах разносила привычки Молекулы, его одежду, его диету, его чтиво и его речь. Всякий раз, как он пытался сбросить с себя путы своего нескладно-непристойного английского и поговорить с женой на идише, которым они оба владели в совершенстве, Этель не обращала на него внимания, делала вид, будто не слышит, или просто рявкала: «Ты в Америке. Говори по-американски». И в лицо, и за глаза она ругала Молекулу за грубость, за длинные и путаные рассказы о его эстрадной карьере и детстве в черте оседлости. Все общение Этели с мужем, казалось, состояло исключительно из брани и критиканства. И все же каждую ночь со времени его возвращения — в том числе и прошлую — она хриплым от девического стыда голосом приглашала его к себе в постель и позволяла ему собой обладать. В сорок пять лет эта женщина не слишком отличалась от той Этели Клейман, как была в тридцать, гибкой и жилистой. Ее кожа цвета шелухи миндаля по-прежнему оставалась гладкой, а между ног рос все такой же мягкий кустик черных как смоль волос, за который Молекула так любил хвататься и тянуть, пока она не заорет. Этель была женщина с аппетитом, целое десятилетие прожившая без мужской ласки, и по нежданному возвращению супруга она пожаловала ему доступ даже к тем частям своего тела и тем способам их использования, которые в прежние времена склонна была придерживать для себя. Когда же они наконец заканчивали, она лежала рядом с мужем во тьме крошечной комнатенки, отделенной от кухни бисерной занавеской, гладила его мощную волосатую грудь и низким шепотом твердила ему прямо в ухо все старые нежности и признания. Ночью, в темноте, Этели вовсе не было противно, когда ее муж был рядом. Именно эта мысль и заставила Молекулу улыбнуться.
— Не будь в этом такой уверенный, — сказал он.
— Мне наплевать, папа. Я хочу уйти, — сказал Сэмми. — Черт, я просто хочу отсюда убраться.
— Ладно, — сказал его отец. — Обещаю, я заберу тебя, когда пойду уходить.
Когда Сэмми на следующее утро проснулся, выяснилось, что его отец ушел. Он подыскал себе место в эстрадной сети старины Карлоса на юго-западе, гласила записка Молекулы. Там он и провел остаток своей карьеры, устраивая представления в пыльных и жарких театрах разных юго-западных городов аж до самого Монтерея. Хотя Сэмми продолжал получать вырезки и фотокарточки, в пределах тысячи миль от Нью-Йорка Могучая Молекула уже никогда не бывал. Однажды вечером, примерно за год до прибытия Джо Кавалера, пришла телеграмма с вестью о том, что на ярмарочной площади неподалеку от Галвестона Альтер Клейман был раздавлен задними колесами трактора, который он пытался перевернуть. Вместе с ним оказалась раздавлена любимейшая надежда Сэмми — его личный акт эскейпа, попытка спастись от собственной жизни — надежда на работу с партнером.
5
Два верхних этажа одного конкретного дома красного кирпича в районе западных Двадцатых за десять лет до того, как он был снесен вместе со всеми его соседями, чтобы освободить дорогу гигантскому многоквартирному блоку со ступенчатыми фронтонами под названием Патрун-таун, служили знаменитой могилой надежд иллюстраторов и карикатуристов. Из всех многочисленных дюжин юных Джонов Хелдов и Тадов Дорганов, которые показались здесь с ароматными, подаренными к выпуску папками, где лежали полученные по почте дипломы художественных училищ, а также с гордыми полосками туши под ногтями больших пальцев, только один, одноногий парнишка из Нью-Хейвена по имени Альфред Кеплин, отправился познакомиться с тем успехом, в свою будущую интимную близость с которым верили все местные обитатели. Да и отец Охламона провел здесь только две ночи, прежде чем перебраться в лучшее пристанище в другом конце города.
Домохозяйка, некая миссис Вачуковски, была вдовой юмориста, который работал в синдикате Хирста и подписывал свои материалы псевдонимом Чукча, а после смерти оставил безутешной супруге только здание, нескрываемое презрение ко всем карикатуристам, невзирая на возраст и существенную долю их общих проблем с алкоголем. Первоначально на двух верхних этажах было шесть отдельных спален, однако с годами все это рекомбинировалось в произвольную разновидность двухэтажной квартиры с тремя спальнями, большой студией, гостиной, на паре бросовых диванов которой обычно размещался один-другой дополнительный карикатурист. Эту самую гостиную также частенько без особой иронии именовали кухней. Бывшая комната для прислуги была оборудована небольшой плитой, кладовой для провизии в виде стального шкафа, уворованного из Поликлинической больницы, а также деревянной полкой, присобаченной скобами к наружному подоконнику гостиной. В прохладные месяцы на этой полке можно было хранить молоко, яйца и бекон.