— Продали дом?
— Продали, Алешенька, — кивнула Степанида, утирая слезы.
— А сама к тете Лизе?
— К ней, Алешенька. Хоть к дочке, а все же не в своем доме. Да что поделаешь. Подорвала меня болезнь, — сил нет работать не то что в колхозе, а у себя на огороде… Не прокормиться нам с тобой вдвоем…
Алешка хотел ответить, что он скоро станет трактористом и тогда ничто им не будет страшно, но смолчал. Когда-то еще ему доверят машину и он сможет заработать деньги! И больше всего его угнетало, что тетка Лизавета крута да прижимиста. Не легко будет бабушке у нее. Тут хоть колхоз нет-нет да позаботится, и свой дом; а там что? Ну да что сделано, то сделано; и, чтобы как-то утешить бабку, Алешка сказал как можно веселее:
— Ты не горюй! Я тебя в обиду не дам…
— Внучек ты мой, обо мне ли разговор? Тебя бы не обидели.
. — Меня? Уж не тетка ли? Боялся я ее! Думаешь, я не знаю, кто подбил тебя дом продать!
— А хоть бы и я! — громко сказала Лизавета, появившись сзади на крыльце. — Мне своих хватит ртов — и никого к себе я не звала. А захотела мать, — пожалуйста, переезжай, вноси свою долю. Но только еще был уговор. Тебя, Лексей, я к себе не возьму!
Алешка готов был ответить запальчиво — да он и сам не пойдет, но почувствовал себя вырванным из привычной жизни и растерянно спросил:
— А я как же, бабушка?
— К дяде Ивану поедешь, — сквозь слезы ответила Степанида. — Домик у него в городе свой, огород при доме, служба. Хорош не хорош, а все-таки родня. Брат он твоему отцу. Будешь послушным, и он худого тебе не сделает. Работать устроит; не маленький ты, — скоро пятнадцать. Мало ли службишек в городе, магазинов всяких, складов, сам себя прокормишь.
Теперь Алешка все понял до конца. Значит, ему ехать к дяде Ивану, которого никогда в жизни даже не видел. Так решай, Алешка, что будешь делать?
— Не поеду я к дяде Ивану.
— А где ты, родимый, жить будешь?
— Я найду…
Алешка поднялся и решительно направился со двора.
Солнце клонилось к закату… От домов к дороге тянулись длинные тени. Алешка шел вдоль деревни. На околице он увидел Шугая. Тракторист возвращался из МТС.
— Никита Иванович, — тихо сказал Алешка, — возьмите меня к себе… Бабушка меня в город отправляет… Я в тягость вам не буду. А в город я все равно не поеду.
Шугай некоторое время молча шел рядом с Алешкой, потом сказал:
— Пойдем к бабушке, там поговорим.
Старая Степанида, словно ничего в ее жизни не произошло, месила в квашне тесто. Переезжать или оставаться, жить у дочери или самостоятельно, — хлеб все равно нужен. Да и охами и ахами беде не поможешь. Пришла старость, подкосила хворь — смирись! Но едва Шугай заговорил об Алешке, куда девалась старушечья немощь. Швырнула в сторону квашню, сунула кулаки в бока и пошла на Шугая.
— Ты что же хочешь, чтобы я его от родного дяди да в батраки тебе отдала?
— Бабушка Стеша, да я, да мне… хоть спроси Маринку. — Шугай растерялся и почувствовал себя совершенно беспомощным перед сухонькой старушкой, бросившейся на защиту своего птенца. — Что Алешка, что свои, — все они равны.
— Знаю, как равны. Своему кусок в рот, а чужому кулак в загривок. Ишь, чего выдумал.
— Да я ведь не сам… Алешка просит. Уж очень он к трактору пристрастился. Вот над чем подумай.
— А я и думать не хочу! Не те времена, чтобы сироте в батраках ходить.
— Бабушка! — умоляюще крикнул Алешка. — Послушай, бабушка…
— Нет уж, ты меня послушай, — оборвала Степанида внука. — Куда лезешь? К чужим на горький кусок? Одних ребят трое. Да еще на тракторе заставят работать. Ни дня, ни ночи покоя не будет.
Шугай боялся слово вставить. Он только мотал головой, отдувался и поглядывал на дверь, чтобы скорее сбежать от разбушевавшейся старухи. Наконец это ему удалось, после того, как бабка от неосторожности смахнула со стола блюдце и бросилась собирать рассыпавшиеся по полу осколки.
Алешка догнал его на улице.
— Никита Иванович, я все равно в город не поеду, возьмите меня к себе.
— Сам слыхал, что бабка говорила.
— Да что вам бабка, Никита Иванович?
— Мне никто, а тебе родня, за мать она тебе! Против ее воли идти не могу.
— Возьмите, Никита Иванович, — продолжал просить Алешка.
— И хотел бы, да прав нет. Только ты не думай, что я тебя оставлю. Ты годик-другой поживи у дядьки…
Ждать два года? Смеются, что ли, над ним? Нет, все это ему не подходит. Эх, Шугай, Шугай, и ты не поддержал Алешку.
Алешка убежал в поле.
Вечерние сумерки уже легли на землю. Далеко у леса они были совсем темными, над кустарником, что тянулся вдоль дороги, — серыми, а здесь в поле, казались серебристыми. Алешке не хотелось идти домой. Что ему там делать? Лучше вот так лежать на траве, прислушиваться к бесчисленным вечерним звукам и думать о своем, о том, что все как-нибудь обойдется и будет хорошо. После дня волнений он, наконец, обрел спокойствие. Впервые он обнаружил, как много жизни в поле, когда уже солнце зашло и на небе обозначились светлые майские звезды. Переквакиваются в низинке лягушки, кричат где-то у дороги дергачи и неумолчно переговариваются ручейки. Даже кажется, о чем-то шепчутся озимые. Будет дождь или вёдро? А может быть, недовольны, что им подсеяли клевер?
Вернулся Алешка домой поздно ночью. Старый дом — все в нем было как прежде. Сени с лестницей на чердак, кухня с огромной печкой, горница, выстланная половиками и уставленная старым комодом и гнутыми стульями. Но Алешке все это казалось чужим. Ведь дом продан. А его новый дом — где он? И будет ли он лучше и светлее?
Алешка обгоняет года
Дом был продан, а всем, что находилось в нем, распоряжалась тетка Лизавета. Это была дородная, лет сорока пяти женщина, с хриплым голосом и большими, как у кузнеца руками. Она отобрала все, что считала нужным увезти к себе вместе с матерью, а остальное распродавала, торгуясь и рядясь из-за каждой копейки.
— Чем утюг плох? Да такого нынче и не купишь. Духовой, тяжелый, из настоящего чугуна. И вовсе он не щербатый. Одна только зазубринка. Может, он такой с завода вышел. Покупаешь? А то я с собой возьму.
Тетка Лизавета привлекала бабку в помощь, когда надо было подтвердить, что кровать или большой обеденный стол почти как из магазина. И бабка покорно подтверждала, что вещь куплена к ее свадьбе, сколько лет простояла и еще сколько простоит. Что касается Алешки, то он ходил по горнице среди общего развала и отнимал у тетки то коньки, то лыжи, то футбольный мяч, которые та пыталась тоже продать. Все, что происходило в доме, теперь уже не имело к нему никакого отношения. Его жизнь представлялась ему совсем другой, и перед этой жизнью утюги, столы, кровати и прочая рухлядь не имели никакой цены.
— Ты хоть сено перетруси! — кричала ему тетка, не зная, что ей делать — заниматься прошлогодним сеном, покупателями, которые бродят по избе, или бежать к соседям и договариваться с ними о продаже бабкиных фикусов и герани.
— Мне некогда, — отвечал Алешка.
— Да ведь и тебе скоро в дорогу…
— Это мое дело, — дерзил Алешка.
А во дворе и сенях шныряли мальчишки и девчонки, рассчитывая извлечь из общего хаоса какую-нибудь банку или ленточку, гвоздочек или коробку, а то и просто стекляшку, — одним словом, тот самый мусор, который вдруг появляется на свет при всяком ералаше и ценился ребятами куда больше, чем многие другие, более полезные вещи.
Шла весна. В один и тот же день рано утром Фая выгнала на пастбище скот; следом за ней бригадир полеводов Фрол огородил прогоны, а между пастбищем и прогоном, на большом яровом клину, Шугай проложил первую весеннюю борозду. Словно потеплела и сильнее задышала земля. Казалось, что Шугай запахивает в борозды солнечные лучи. Шугай шел по кругу, оставляя позади себя полосы черной рыхлой земли; он обновлял ее; и то, что слежавшаяся за зиму она на глазах как будто росла, взбадривалась, пробуждалась к жизни, вызывало у Алешки чувство какого-то весеннего обновления. Только сейчас он вдруг подумал, что, может быть, он больше не увидит вот эту серебрянскую весну, эту землю, которую он мечтал пахать, шугаевский трактор, новый и более сильный, чем тот, что отдали кудрявому трактористу. А ведь согласись бабушка оставить его у Шугая, он бы пахал на этом тракторе. Ему было горько сознавать, что он должен покинуть вот эти родные, такие близкие ему места, и он с тоской и грустью взглянул на поле, на пастбище, где паслось стадо, на усадьбу машинно-тракторной станции, встающей сразу же за весенним речным разливом зеленой стеной елей и сосен.