Выбрать главу

Мы все сходились во мнении, что это дело в конце концов приведет к «канонизации» Оппенгеймера; что он станет великим мучеником, а его обвинители будут прокляты. И Ферми, и фон Нейман, судя по всему, были полностью на стороне Оппенгеймера и защищали его от обвинений, хотя ни тот, ни другой не были самыми близкими его друзьями или особыми почитателями. Ферми не слишком впечатляли его физические достижения, довольно сдержанно относился он и к его политическим взглядам. Но в то же время он считал, что с Оппенгеймером обошлись очень низко. Мы также рассуждали о позиции Эдварда Теллера, а еще я спросил его о том, каким он видит будущее. Он неожиданно посмотрел на меня и сказал: «Не знаю. Я буду смотреть на него оттуда», указывая на небо. Догадывался ли он о своей опасной болезни? Если и догадывался, то никогда не говорил о ней и не выглядел больным. Его слова поразили меня как гром среди ясного неба, особенно когда он повторил их еще раз в нашем разговоре об основах физики, тайнах частиц микромира, поведении мезонов и о его интересах, переключившихся с вопросов ядерной структуры на другие, предположительно более фундаментальные вопросы физики частиц. Он тогда опять сказал: «Я узнаю об этом уже там». На следующий день мы расстались — Ферми двинулись на восток к Греноблю и Лез-уше, а я, Клер, Франсуаза и ее брат на юг, собираясь провести отпуск в Ля-Напуль, что на Французской Ривьере недалеко от Канна.

В конце лета мы вернулись в Соединенные Штаты и узнали, что Ферми тяжело болен, что сразу по его возвращении в Чикаго ему сделали исследующую операцию и обнаружили запущенный рак пищевода и желудка. Некоторые его друзья полагали, что рак могла вызвать его ранняя работа с радиоактивными материалами, когда меры предосторожности соблюдались не очень тщательно. А я тогда подумал, не была ли его привычка глотать с трудом, которую я изредка замечал за ним и считал внешней формой самоконтроля, связана с физическими затруднениями.

Я поехал в Чикаго, чтобы навестить его. В больнице я застал его сидящим в кровати, в вены на его руках были вставлены трубки. Но он мог говорить. Его болезнь быстро прогрессировала. Он улыбнулся, видя как я вхожу, и сказал: «Стэн, все идет к концу». Я не в состоянии описать, насколько меня потрясали эти слова. Я постарался сохранить самообладание и даже сделал хилую попытку пошутить. Затем мы около часа беседовали на разные темы, и все это время он говорил смиренно, и при данных обстоятельствах с нечеловеческим спокойствием. Он сказал, что день назад к нему приходил Теллер, и, добавил он в шутку, «я попытался спасти его душу». Обычно священник спасает душу умирающего; с Ферми, поведавшим Теллеру о людских толках насчет него и водородной бомбы, все вышло наоборот. Возможно, их разговор возымел какое-то действие, поскольку вскоре после смерти Ферми Теллер написал статью под названием «Работа многих», смягчая притязания Шепли и Блэра. Во время моего посещения в комнату заглянула Лаура, и я, надо сказать, поразился их обыкновенному разговору о каком-то бытовом приборе.

Мы поговорили еще, и я до сих пор помню, как он сказал тогда, что, на его взгляд, он уже сделал две трети положенной ему в этой жизни работы независимо от того, сколько еще он мог бы прожить. Он добавил также, что немного сожалеет о том, что не уделял больше времени общественным делам. И было очень странно слышать, как он дает оценку своей собственной деятельности — он был словно кем-то посторонним. И я снова почувствовал, что эту сверхобъективность он развил в себе, благодаря своей исключительной силе воли.

Разговор каким-то образом зашел о прогрессе в медицине. «Знаешь, Стэн, возможно, мой шанс выжить и не равен нулю, но все же он не тянет и на один из ста», — сказал он. Я вопросительно взглянул на него, и он продолжил: «Думаю, что лет через двадцать изобретут химическое лекарство против рака. У меня же только два или три месяца и, принимая равномерное распределение вероятностей, отношение этих отрезков времени равно сто к одному». Это была его характерная особенность — пытаться все обращать в числа — даже там, где это кажется невозможным. Я полушутя заговорил о том, возможно ли, что лет этак через тысячу прогресс достигнет таких высот, что можно будет воссоздать людей, живших ранее, по генам их потомков, собирая все характерные особенности — составляющие личности — и физически их воссоздавая. Ферми согласился со мной, но добавил: «А как же память? Как возвратить в мозг все воспоминания, определяющие натуру любого индивидуума?» Сейчас эта дискуссия кажется нереальной и даже сверхъестественной, и в том, что мы заговорили на эту тему, есть, отчасти, моя вина, но в тот момент эта беседа возникла совершенно естественно после его немыслимо беспристрастных размышлений о себе и о смерти. Потом я навестил его еще раз, уже с Метрополисом; когда мы выходили из палаты, у меня в глазах стояли слезы. Лишь строки Платона о смерти Сократа могли достойно описать эту сцену, и я, перефразировав слова Крития, сказал Нику: «Итак, умер один из известнейших мудрецов».