Питер, которого все вдруг оценили и зауважали, занялся вместе с агентом и комиссаром просмотром прошений и составлением списков будущих переселенцев — вся деревня только об этом и толковала.
По дороге меня часто останавливали мужчины и, сняв шапки, бубнили одно и то же:
— Бэк, не можешь ли ты помочь найти ферму или клочок земли, чтоб дать работу моему плугу? Мне отказано в держании земли, и если я продам своих лошадей и скот, то никогда не заведу их снова.
Со стыда я отворачивал глаза. Нет, джентльмены, Бэк Хаммаршельд никуда не двинется! При одной мысли об океане у него начинается морская болезнь. И кроме того, у Бэка пока что есть свой дом. Он туда и направляется.
До чего же милым показалось мне старое наше гнездо!
Скрип вделанной в стену тяжелой дубовой калитки, дорожка из розового плитняка, по которой идешь к дому, отклоняя пахучие чашечки цветов — их видимо-невидимо развела бабка вокруг дома, — красная крыша, навесом опущенная над распахнутыми окнами, — все свое, все такое родное.
И прокоптелый дымоход, выступающий снаружи стены и высоко поднимающийся над крышей, и козырек над крыльцом с поддерживающими его крестовинами, и стул на крыльце с мягкой подушечкой.
Посиживаешь на нем и видишь, как к ограде из-за холмов крадутся длинные вечерние тени, как эти тени постепенно обвиваются вокруг колодца с навесом, вокруг голубятни, кучи старых ульев, плетеных корзин для навоза, дряхлого инвалида-фургона; как они сливаются у за*росшей плющом стены в дремучий травяной полумрак. Слышишь, где-то жужжит запоздалая пчела, выводит свою монотонную песню прялка, а на крыше утробно ропщут и топчутся голуби. Пахнет высохшим сеном, тянет болотной сыростью и соленым морским ветерком с Ла-Манша.
В кухне прохладно, сумеречно: круглые стекла в свинцовых переплетах струят красноватый вечерний полусвет на громоздкую дедовскую мебель; огонь от тлеющих в очаге углей медными бликами перебегает по посуде, что расставлена вдоль стен на полках. У очага стоит прялка Анны Гауэн. Сама она не столько прядет, сколько зачарованно таращится на огонь.
Когда я вошел, служанка взвизгнула и уронила веретено.
— Господь с вами, мастер Бэк, — можно ли так пугать бедную сироту?!
— Опять привидения, не так ли? — сказал я, покосившись на плиту с небескорыстным интересом. — Что там у тебя кипит в котелке?
Но она услышала только первый вопрос.
— Ох, с места не сойти: и стучало, и скрипело, и весь дом ходуном ходил, как только ушла мистрис. Не иначе как сам старый Гэмидж толок сухари для своего воскресного пудинга!
— Провались они, твои привидения, — с досадой сказал я. — Дашь ты мне наконец поужинать?
Анна уставилась на меня вытаращенными глазами.
— Как, разве вы не ужинали в усадьбе? А я-то, дура, ничего не стряпала! В котелке всего лишь отвар из трав для овец. Нажрались где-то вики и распухли.
Послышались тяжелые шаги, и появился наш пастух Иеремия Кэпл. Трезвый, он смотрел сентябрем.
— Никак не могу найти точку, где проколоть бок и выпустить из брюха овцы газы, — сказал он, подбрасывая на ладони тяжелый нож с медной рукоятью. — Околеют, того и гляди. Хозяйка где?
— Надо хоть поздороваться, Джеми, — сказал я. — Хозяйка в Соулбридже, но я-то здесь!
Пастух посмотрел на меня исподлобья.
— Кто-то околдовал овцу, вот что! Скорей всего бабка Лоуэллов: недаром она руки держала под передником, когда я гнал стадо мимо. Шла бы хозяйка домой!
— А я тебе кто? — сказал я. — Возьми шило — и пойдем.
Мы провозились с овечьими животами, пока совсем не стемнело. Две овцы все же испустили дух. Я сказал:
— Надо бы вычесть из твоего заработка, да видно, и впрямь тут колдовство. Я дам тебе просверленный фартинг: наденешь на шею — все ведьмы будут от тебя шарахаться.
Он усмехнулся, и серьга в его ухе зазвенела.
— На борту «Морской Девы» ты говорил бы мне: «Слушаюсь, сэр!» А здесь я — юнга, ты — шкипер, ничего не поделаешь.
— Не забывай этого, пока мы не на борту, а в хлеву, — сказал я. — Что-то расхрабрился ты в обществе своих овец!
Правой рукой пастух сделал короткое движение назад. Клинок пролетел над овечьими головами и застрял в самой дальней балке сарая. Это еще что: Джеми мог попасть ножом в деревянную ложку с двадцати шагов, в куропатку на взлете — во что хотите. За это я его уважал. Но вот что странно: моряк, он не мог правильно назвать ни одной корабельной снасти.
В доме была пропасть работы, начиная от сбора яблок-паданцев и кончая прохудившимися ульями, в которых пчелы не хотели жить. Я брал топор, шел к пчелам — они меня не трогали. А в пчельнике валился на траву и ничего не делал. В таких случаях надо молиться, но вместо «Отче наш» почему-то на язык лезла вызубренная в школе латынь: «Pater noster qui es in coelis…» Несомненно, то были дьяволовы козни. Бабка — та знала, что временами я подвержен бесовским искушениям: «Пусть ангелы божьи вырвут тебя из дьявольских когтей…»
О чем я думал? В первую очередь о суде. Вдову сначала хотели судить в Плимуте, потом, по непонятным соображениям, решили слушать дело здесь, в Стонхилле. Даже присяжные были известны: двенадцать человек — наши же местные иомены.
Кто-то по деревне пустил слух, что бабку мою предали «за десять сиклей серебра». Почему именно за такую сумму и сколько она означает в переводе с древнееврейского на фунты, шиллинги и пенсы, никто не знал, однако «десять сиклей» упоминали стар и млад. К нам с утра до вечера являлись посетители, и я должен был выслушивать: «Приуготовься, отрок, со смирением встретить приговор божий…»
Зашел однажды и Боб ле Мерсер. Долго мял в руках шапку и молчал. Когда все посетители вышли, сказал:
— Мистрис — женщина справедливой души. Коли что, смотри, парень, в нашу сторону: у коттеджеров в руках будут колья и ружья!
Ясней никто не высказался. Но самое важное я услыхал от Питера, когда меня вытребовали в контору помогать в разборе документов переселенцев и прошений «главному судье». Патридж за чем-то вышел, и Питер шепнул мне, что все возможное сделано мистером Уорсингтоном и им, Питером Джойсом. В Плимуте бабке грозила тюрьма и кое-что похуже — здесь будут свои присяжные. Оба каноника пошли на это, но держись: они потребуют свою мзду.
— Денежек, что ли? — оживился я. — Так мы со всей…
— Нет, не денег.
С тех пор я все думал и думал. Как же так, и деньги не могут вызволить из беды? Уж я-то хорошо знал, с какой неохотой арестовал Патридж мою бабку: как он сможет после этого на ней жениться? Сэр Уильям, комиссар палаты прошений, тоже вроде бы не хотел ей зла. Питер и этот агент сделали все, что могли. Почему же все они, и даже золото, оказались бессильны против двух попов?
Единственное лекарство от этих мыслей находилось у меня в доме, в особом месте. Вздохнув, я вставал и плелся с пчельника домой — испробовать его в тысячный раз.
Под занавеской на каменной полке стояла всякая суетная роскошь: чашка с блюдцем из Вест-Индии, три морских раковины, соусник и чайник из литого серебра и маленькое зеркальце в оправе неизвестного дерева. Я не видал, чтоб бабка когда-нибудь смотрелась в зеркало; она и всем остальным-то считала за грех любоваться — вот зачем занавеска. А посредине полки стояло большое блюдо. Края его сверкали ослепительно белой глазурью, середина же была расписана яркими смеющимися красками. Какая бы непогодь ни хмурилась на дворе, на блюде вечно сияло солнце и по голубому небу плыли румяные облака.
Но главное место на нем занимал лес. Леса у нас нет, он представлялся мне вместилищем всевозможных чудес. А этот был так густ, что образовал сплошной шатер. В нем, отчетливо прорисованные, порхали не похожие на наших птицы, суетились веселые зайцы, пламенел лисий хвост, высовывалась оленья головка на девичьей шее.