Выбрать главу

– Это уборная господская; а вот покои для вас! – повторил Борис; но Саломея, как будто не понимая мужицкого языка, смотрелась в зеркало и оправляла шарф на плечах. – Поди, что хочешь ей говори – как горох об стену! Экое племя!… За руки и за ноги, что ли, тащить вон; забралась, разделась, да и права!… Пусть сам генерал придет да говорит ей; а мне не сговорить! – ворчал про себя Борис.

Повторив еще несколько раз, что это уборная, он пошел докладывать барину, что вот так и так: я показал ей покои, которые ваше превосходительство назначили, а она села в уборной, да и сидит.

– Хорошо, давай мне одеваться, – сказал Платон Васильевич.

Туалет его требовал времени. Брадобрей Иван долго возился, пробривая складки морщин. Потом следовало умыванье, потом перемена белья, накладка парика, чашка бульону, потом периодический кашель, утомление и дремота; потом натягивание плисовых сапогов посредством крючков, хоть они влезали на ногу не труднее спальных, потом еще натягиванье, возложение подтяжек на плеча и ордена на шею. Все это продолжалось добрых два часа.

Заключив свое облачение несчастной верхней одеждой, называемой фраком, Платон Васильевич сел снова в кресла, забылся было; но вдруг очнувшись, спросил:

– Что ж, всё готово?

– Все, сударь, – отвечал Борис, – карета подана.

– Так поедем в дом, я посмотрю, все ли в надлежащем порядке.

Вступив на парадное крыльцо, он перевел дух и начал обычный осмотр всего с таким вниманием, как в первый день ожидания Петра Григорьевича с семейством. Передвигаясь из комнаты в комнату, заботливо вглядывался он во все предметы и обдумывал, нет ли какого-нибудь упущения; наконец, добрался До уборной.

Там наша Эрнестина де Мильвуа, разгневанная и истомленная долгим ожиданием, приклонясь на мягкий задок кресел, забылась. Вероятно, очарованная каким-нибудь сладким сном, она разгорелась; а румянец необыкновенно как хорошо ложится на бледное матовое лицо.

Вступив в уборную, Платон Васильевич, не заметив еще Саломею, хотел было что-то сказать Борису, и вдруг оторопел, остановился с раскрытым ртом; все слабые струны его чувств затрепетали без звука.

– Вот она, сударь, – начал было Борис.

– Tс!… Ах, боже мой! – проговорил Платон Васильевич тихо, махая рукой, чтоб Борис молчал, и отступая боязливо, чтоб не шаркнуть.

Борис и несколько официантов, следовавшие за ним для получения разных приказаний, по примеру своего господина также выкрались на цыпочках из уборной.

Пораженный неожиданностью и взволнованный, Платон Васильевич взялся за руку Бориса и произнес:

– Это она!

– Она, ваше превосходительство! – отвечал Борис.

– Что ж ты мне не сказал?… Никто не донес, что она приехала? а?

– Я докладывал, что она приехала, вы изволили сказать: хорошо.

– Когда? когда? Никто не докладывал. Врешь!… Где ж Петр Григорьевич и Софья Васильевна?

– Не могу знать, они не приезжали! – сказал Борис. Но Платон Васильевич, откуда взялись силы, торопливо побежал по комнатам.

– Где ж они?

– Не могу знать, ваше превосходительство; приехала только вот эта француженка…

– Француженка! Дурак! ты переврал!

– Извольте хоть всех спросить: приехала одна-одинехонька, в карете…

– Одна? Не может быть!

– Ей-ей, сударь, одна.

– Что ж это значит?… Боже мой, никто не сказал!… Я не ожидал так рано… Кажется, я не звал к обеду?… Поди, поди, скорей распорядись об обеде… Одна! Не может быть… люди проглядели… они, верно, прошли в спальню…

Платон Васильевич снова побежал к уборной. Тихонько вошел он и, едва переводя дыхание, остановился у дверей, не сводя глаз с видения Саломеи. Взор его пылал довольствием, чувства блаженствовали, и голос, как у чревовещателя, без движения уст, повторял: «Она! Боже мой, она!… Она заснула!…»

Глубоко вздохнув, Саломея вдруг приподняла голову и проговорила с сердцем:

– Как это скучно!

– Mademoiselle! Mille pardons! [147] – произнес дрожащим голосом Платон Васильевич, благоговейно подходя к ней и сложив ладони, как пастор, в умилении сердца, – как я счастлив!… Простите, что я не встретил вас!…

Саломею поразила что-то знакомая, но уже забытая и много изменившаяся, особенно в новом парике, наружность Платона Васильевича. Это уже был не тот дряхлый, но живой любезник тетиных, всеобщий запасный жених, существо, употребляющееся для возбуждения к женитьбе женихов нерешительных. Любовь успела уже изменить его из мотылька в ползающее морщинистое насекомое.

Саломея не старалась, однако ж, припомнить это знакомое ей лицо, но, верная роли Эрнестины де Мильвуа, встала и поклонилась.

– Прошу вас в свою очередь и меня извинить, что я несколько утомилась долгим ожиданием, – сказала она по-французски, – вам, я думаю, уже известно…

– О, знаю, знаю! – перервал ее Платон Васильевич, – вы были больны… это так перепугало меня! Сделайте одолжение!…

«Что он говорит?» – подумала Саломея.

– Прошу вас… позвольте и мне… Я так счастлив… немного взволновало меня… что мне не сказали…

И Платон Васильевич, не договоря, опустился в кресла подле Саломеи, провел рукой по лбу, собирая расстроенные свои мысли.

– А ваши родители? Батюшка и матушка? – продолжал он, переводя дух.

– Мои родители?… – повторила Саломея, – мои родители во Франции… их уже не существует на свете…

– Боже мой! Не существует на свете?… да когда же… Ах, да! Верно, это с ними случилось несчастие… а мне сказали про вас…

вернуться

[147] Тысяча извинений, мадмуазель! (франц.).