– А ты каким образом попал в литераторы?
– Ну, нет, вдруг не попадешь в это звание; я еще не литератор, но уж смотрю в литераторы. Все здешние известности, узнав, что я родом славянин, в восторге от меня, таскают по всем литературным вечерам, просят петь: не зозуленька в лесу куковала, и кричат: какое сходство с русской песнью: не кукушечка в лесу куковала. Я им обещал собрать песни моей родины. Как только соберу, тотчас же и литератор.
– Любопытно побывать на этих вечерах.
– За чем же дело стало? поедем завтра на великолепный литературный вечер к Звездову.
– И он литератор?
– А ты его знаешь?
– Как же, он служил в Петербурге.
– Так и прекрасно: я сегодня увижу его у мадам Recuell и скажу, что я познакомился с тобою и что завтра ты к нему будешь на вечер. Там вся московская поэзия и проза, славянофилы, скандинавофилы, франкофилы и простофили.
– В самом деле поеду. Может быть, я там встречу и одну сочинительницу, которая меня интересует.
– Не одну, а тьму встретишь. Ну, прощай.
«Чудак, – подумал Рамирский, – какой славный малый и как погиб безвозвратно!»
IV
На другой день Рамирский долго ждал пробуждения Дмитрицкого, который, по обычаю магнатов, началом дня считал ие восход солнца, не любил утреннего ребяческого его света, но считал день, как следует, с первого часу. Не дождавшись этого часа, Рамирский уехал прежде всего посетить неизбежный Опекунский совет, потом некоторых дальних родных и давних знакомых и, между прочим, заехал к четвертого класса Звездову [271], который очень внимательно его принял, изъявил удовольствие, что он посвятил себя литературе, и пригласил на свой литературный вечер.
«Я занимаюсь литературой? – подумал с удивлением Рамирский, – ах, чудак этот Дмитрицкий! он без шуток и мистификаций не может шагу сделать! Посвятил меня в литераторы!»
– Жаль, что мне сейчас надо ехать по делу, – сказал Звездов, – а то я бы прочел вам на досуге стансы к Москве, которые я сию минуту только написал… Но еще, я думаю, можно будет… Это, собственно, десять слов к Москве… Сейчас принесу.
«О, господи! попал на муку», – подумал Рамирский.
К счастию его, вошел какой-то господин с огромною тетрадью в руках, всматриваясь прищуренными глазами сквозь очки на окружающие предметы.
– Ваше превосходительство… Ах, извините, – сказал он, заметив свою ошибку; сел, положил тетрадь свою на стол и начал протирать платком и искусственные и настоящие свои глаза.
– Вот, это, собственно, десять слов, – раздался еще в дверях голос хозяина.
– Ах, ваше превосходительство! – проговорил пришедший господин, вскочив с места и схватив свою тетрадь.
– А! – проговорил хозяин с неудовольствием. – Вот это…
– По вашему желанию прослушать, я привез, ваше превосходительство, – перервал его господин в очках, развертывая свою тетрадь, – я сперва прочту вступление… Перевод такого писателя, как Гете, требует пояснений, – продолжал он, обратясь к Рамирскому.
– Я прошу у вас извинения, – начал было хозяин с досадой, желая отделаться от предлагаемого чтения. – А как же вы полагаете, ваше превосходительство, – перервал его порывистый господин в очках, – неужели вы думаете, что не должно объяснять читателям дух писателя?… Нет, должно, должно: это ключ к смыслу его сочинений, притом же каждый может понимать иначе.
Рамирский, не ожидая дальнейшего развития речи, встал.
– Куда ж вы?… – крикнул испуганный хозяин, что его оставляют одного на жертву прищуривающемуся господину в очках.
– Если позволите, я буду ввечеру.
– Какая досада, что не удалось мне прочесть вам… Вот, как видите, всякой день приходят ко мне на суд с своими кропаньями, – тихо сказал в зале Звездов, провожая Рамирского. – Итак, до вечера.
Возвратившись в гостиницу, Рамирский не застал уже дома Дмитрицкого. Он приехал часу в восьмом.
– А! дома! Не забыл, что сегодня едем на литературный вечер. Да теперь еще рано: часов в десять, даже в одиннадцать.
– Помилуй, к чему ты сказал Звездову, будто я сочинитель?
– Что ж такое? Разве это компрометирует тебя?
– Хм! Нисколько не компрометирует, да для чего ж это?
– Как для чего? Для того чтоб на тебя смотрели как на литератора. Литераторы теперь в ходу. Ты думаешь, что в салонах трудно быть ученым, поэтом, писателем, критиком? Пустяки! Ты послушай, как я заговорю об индейской и еврейской поэзии. Приехать в салон не то, что приехать к Солону и смотреть дураком да удивляться греческой премудрости: салон – страна малознающих, плохознающих и ничего не знающих, но желающих казаться всезнающими. Взаимное надувание, взаимная снисходительность, вот и все, и квит с дубинкой. Например, я в глаза не видал Европы, но имею же об ней понятие, и довольно. Спрашивают меня: вы, верно, были в Неаполе? Я отвечаю с живым восторгом воспоминания: «В Неаполе? Ах, это очарование! море, Везувий, извергающий пламя – этого рассказать нельзя!» И нечего рассказывать, довольно, восхищение возбуждено, чего же еще больше?… Однако ж пора сбираться; одевайся, mon cher; впрочем, «запоздать» ничего не значит; неприлично «заранить».
К десяти часам туалет был кончен, и они отправились к. Звездову. У подъезда швейцар звякнул в колокольчик. Они вошли. Зала была озарена стенными светилами, но еще пустынна; ломберные столы, как жертвенники, на которых убивалось время, стояли уже наготове; повсюду в доме еще тишина, от которой можно вздрогнуть.
– Не рано ли?. – спросил Рамирский, – никого еще нет.