К вечеру он возвратился, отдуваясь.
– Ну, душа моя, замучили даром, из ничего, из одного приличия, из одной прекрасной наклонности к общению! Премило: хочешь не хочешь, есть время или нет, а изъявляй каждому встречному и поперечному, дальнему и ближнему, высокому и низкому свое почтение, рассыпайся с известными недосказываемыми фразами: «Ах, как я рад вас встретить… чтоб вас черт побрал!… Куда ж вы торопитесь… черта ли вам здесь делать?» Ну, душа моя, только теперь я вижу вполне, что человек есть разумное животное!… Что, Чаров еще не был? Покуда приедет, я отдохну.
Но Чаров вскоре прибыл.
Так как и Чарову и Дмитрицкому мало было дела до Рамирского, то они тотчас же и занялись друг другом, сели для прелюдии по маленькой в преферанс, вдвоем, прихлебывая счастье и несчастье вместо воды – вдовой Клико [287].
– Нет, вот в Петербурге… – продолжал Дмитрицкий, завязав холостой разговор, – там прекрасно; там есть какая-то Варвара Павловна, к которой приезжаешь на чай, без церемонии, как к родной…
– Варвара Павловна? чиновница? – вскричал, не выдержав Чаров, – знаю, знаю! Ах, я скаатина! – прибавил он по-русски.
– Бесподобно!… – продолжал Дмитрицкий преравнодушно, нисколько не стараясь вытягивать любопытством язык Чарова. – Приедешь, как домой, наденешь татарскую одежду.
– Ах я скаатина! Не понять! пропустить такой случай!… Ну! я теперь только постигаю, отчего на меня надулись!… Представьте себе: одна премиленькая дама, разумеется, dame du grand monde [288], я не могу, однако ж, сказать ее имени, просила меня похлопотать об месте одному чиновнику, мужу будто бы своей приятельницы… Я разумеется mais c'est drоle [289]… доставляю ему место… и, comme de raison [290], получаю записку, в которой пишут мне, что облагодельствованная приятельница зовет меня к себе на чай и хочет лично благодарить… Я ничего не воображаю, ничего не понимаю, ничего не подозреваю… еду… как дурак… мне представляют мужа, детей… поят чаем…
– Рамирский, – прервал Дмитрицкий, – ты проиграл мне фунт конфект; пошли, mon cher, мне хочется их съесть теперь… eh bien? [291] ну?
– Ну, приехал и уехал дураком!… недогадлив… скаатина! Но я не понимаю, как принимать к себе в дом такую женщину… diable! [292] Как тут не обмануться? Очень образованная, милая женщина, играет на фортепьяно, прекрасно поет, в дополнение: муж, дети… Ну, как тут что-нибудь подумать?…
– Ну, нет, это совершенно не та Варвара Павловна, об которой я говорю, – сказал Дмитрицкий. – Та довольно простая женщина, живет одна и нисколько не мила и не образована… Коса или крива, не помню, на носу бородавка, рот на сторону…
– А! Ну, это не та! Ха, ха, ха, ха! Я пришел было в ужас! – крикнул Чаров, обрадовавшись, что не был в дураках.
– И я было пришел сначала в ужас; но ужасаться ничему не должно сначала, потому что многое ужасное – в сущности пшик и больше ничего. Je vous assure, mon cher [293] Рамирский.
Рамирского била лихорадка во время рассказа Чарова; он скрежетал зубами на Дмитрицкого, который равнодушным своим выпытываньем доводил его уже до отчаяния. Но вдруг отлегло на сердце у Рамирского, и он готов был броситься к Дмитрицкому на шею.
– Мосье Чаров, вам что-то не везет сегодня, – сказал Дмитрицкий, – не понизить ли тон?
– Удвоить, утроить, если хотите! – крикнул Чаров.
– Мне выгодно, – отвечал равнодушно Дмитрицкий, – я знаю, что я сегодня выиграю.
– Посмотрим!
– Увидите: я всегда предчувствую.
Счастье Чарову в самом деле не повезло; он выходил из себя, лицо его стало бледно, глаза впали, как после долговременной болезни.
– Эй! новых карт! – крикнул он, хлопнув колоду об стол так, что карты разлетелись по всей комнате.
– Чаров, здесь гостиница, а не собственный ваш дом, – сказал Рамирский, выходя с неудовольствием в другую комнату.
– Так завтра ввечеру ко мне, мосье de Volobouge! – проговорил Чаров, вынимая все наличные деньги и ломбардный билет. – Завтра я вам доплачу остальные сто…
– Сочтемся! – отвечал Дмитрицкий, – за эти выигранные двести с чем-то привезу к вам на проигрыш пятьсот с мазом – отвечаете?
– Отвечаю, – крикнул Чаров, но не обычным звонким голосом.
– Ты меня в ужас приводишь! – сказал Рамирский, когда Чаров уехал.
– Э, полно говорить об этих ужасах, – отвечал Дмитрицкий, – все это пустое дело, а не ужас.
– Это не хорошо, Дмитрицкий!
– Знаю, знаю, я очень хорошо знаю, что это ие хорошо; да хуже разорит его Саломея: я дам ему отыграться; а от нее он не отыграется. Лучше поговорим о Нильской. Понимаешь теперь, что он больше ничего, как чеснок; а ты как железо отпал от магнита. Теперь, кажется, тебе нечего его бояться?
– Нет, это уж неисправимо.
– Почему знать, чего не знаешь; однако же пора спать! прощай!
Но Рамирскому было не до сна. Самообвинение хуже всякой казни.
III
Только с рассветом повеяли на истомленного Рамирского какие-то неопределенные, бессвязные, но успокоительные мысли; он заснул и встал очень поздно.
– Узнай, дома господин Волобуж? – спросил он прежде всего у человека.
– Только сию минуту уехали, – отвечал человек, – и приказали вам сказать, чтоб подождали его, что он сейчас будет назад.
Рамирский заходил беспокойно по комнате; присутствие человека, который стоял с рукомойником в руках, его тяготило.
– Что ж чаю? – сказал он.
– Да еще не умывались, сударь,
– Да! хорошо, давай умываться.
И Рамирский, умыв только одни руки, схватил полотенце, начал утирать лицо и приказал подавать чай.