Потом я понял, что он ко мне приглядывался, как будто что-то решал для себя… Я только что пришел к ним из «Современника» и сразу поставил «Снег. Недалеко от тюрьмы» по пьесе знаменитого тогда диссидента Коли Климонтовича. Якут был членом худсовета, спектакль приняли, мы готовились к премьере. И вдруг я увидел его на премьере, поймал его внимательный взгляд. После окончания спектакля он подошел, очень сдержанно поздравил и сказал странную вещь: «Молодые хорошо держат мяч. Хорошо и необычно. Я вижу, как вы готовились». Потом он пришел на второй показ, затем на третий… Ведь это его совершенно не обязывало ни как члена худсовета, ни как актера театра. Но он приходил и все вглядывался, вслушивался в реакцию зала. Это и был, как я потом почувствовал, его путь к «Калигуле»…
Он убил меня на первой же репетиции, когда пришел и сказал: «Андрюша, я решил, что у меня будет легкая характерность». Я говорю: «Всеволод Семенович, ну и какая же такая легкая характерность?» – «Я буду играть маразматика лет ста». Я посмотрел на восьмидесятилетнего Якута, у которого такой легкий пушок на голове, и спросил: «Вам это поможет?» – «Да. Вот сюда, – показывает на щеку, – мы приклеим бородавку; у меня будет трястись челюсть, я буду все время переспрашивать, я буду как бы глухой…»
Мы договорились, что право на импровизацию будет только у него, что в любой момент он может переспросить любого в этой своей «характерности». Это выходило необыкновенно сильно. Вот идет действие. Непредсказуемый Калигула (Александр Балуев) держит всех в постоянном страхе. Патрициев ночью поднимают с постелей, сгоняют вместе. «Он всех заставляет думать…» – звучит важная, смысловая реплика. И тут Якут укрупняет фразу, обрамляя ее бесконечными паузами и своим дребезжащим, старческим голосом. «Что? – переспрашивает он. – Что?!» Ему отвечают: «Он всех заставляет думать!..»
Как он держал паузу, особенно в эпизодах, где его Старый патриций придуривается и тянет время! Все на мимике, буквально на воздухе, иной раз это просто напоминало какое-то немое кино. Вот, чтоб не соврать, пять минут держали паузу благодаря Якуту. Кстати, после его «чтоканья» идет кусок, который мне пришлось вымарать впоследствии. Я сделал это, когда мы решились на ввод Александра Пашутина, заменившего умершего Якута. Там было так: патриции видят выставленные на всеобщее обозрение орудия пытки, и вдруг Старый патриций произносит, дрожа: «Я… я не хочу умирать». После смерти Всеволода Семеновича артисты – а до Пашутина была кандидатура Льва Борисова – отказывались произносить этот текст. После смерти Якута нас долго окружала атмосфера какого-то страха и суеверия, и когда мы решились возобновить спектакль, мне, как я уже сказал, пришлось выбросить все реплики, связанные со смертью. И мертвый Якут стал невидимо помогать этому обезглавленному спектаклю. Я первый понял это и объяснил актерам. Мы играли спектакль в годовщину смерти Всеволода Семеновича, развесили в фойе его фотографии, и я сказал Пашутину: «Саша, не волнуйся, он обязательно поможет». И я помню, как остановился барабан маэстро Марка Пекарского, работающего в спектакле «живьем», – остановился, покатившись в сторону маленького ребенка… Я знаю, что мой зритель, пусть этих людей не так много, тоже чувствует такие вещи.
После смерти Якута я много думал о нем. Зачем ему нужна была эта характерность столетнего маразматика? Конечно, он хитрил, то есть не он, а его персонаж. Когда нужно было что-то не услышать, он играл совершенную развалину, однако в «момент истины» все понимал с полуслова. Точно так же, как наши кремлевские «аксакалы»: когда им было выгодно симулировать маразм, они блестяще делали это, но вот когда требовалось жесткое решение, оно принималось четко и быстро – как ввод войск в Афганистан, например. По-моему, Якут чувствовал все это, хотя борца с системой из себя никогда не корчил…
Много ходило легенд о его хитрости, об умении приспосабливаться. Я много слышал о нем нелестного и думаю, что для этого были какие-то основания. Но меня это мало интересовало, тем более что я встретился с ним в тот «период», когда Якут как-то потеплел, что ли. Говорят, что раньше он таким не был – безумно щедрым и беззащитным одновременно, не требовал никаких машин после спектакля… У него была единственная прерогатива: после репетиции он обожал три-четыре минуты тянуть одеяло на себя, не мог уйти без оценки его сегодняшней работы. «Нет-нет, Андрюша, – говорил он мне, – не надо. Не может быть, чтобы вас все устраивало…» Он был человеком другой актерской школы. Например, он много репетировал дома, чего почти не делают современные актеры – они приходят на репетицию «как белый лист», так вроде живее будет. Я убежден, что все эти его «м-м-м», «эм-м…», все потягивания носом, повороты головы – все это готовилось дома. Он приносил кипы рисунков своего персонажа, он замучивал своего режиссера, он замучивал костюмеров выбором булавки для галстука…