Владимир откинулся на спинку стула и громко, с раздражением вздохнул. Она никак не уймется, даже в день его рождения.
Отцу понадобился год ухаживаний и десять лет брака, чтобы свыкнуться с умением матери разрыдаться когда заблагорассудится.
— Не плачь. Ну почему ты плачешь, ежичек мой? — шептал молодой доктор Гиршкин в сумрачной ленинградской квартире, гладя жену по волосам, которые были чернее промышленных выбросов, зависших над городом, и столь жесткими, что их не брали никакие западные бигуди (по этой причине мать прозвали Монголкой; в ней и в самом деле текла одна восьмая монгольской крови).
Слезы, струившиеся по ее продолговатому лицу, подсвечивались судорожными неоновыми вспышками — то мерцало «Мясо» (магазин располагался прямо под их квартирой), неисправные буквы упорно тщились зажечься. На ласку мужа мать не откликалась, чего он так и не смог ей простить; лишь уснув, она прижималась к нему. К этому времени мясную вывеску уже давно вырубали из жалости и улицы утопали в мутной, непроницаемой петербургской тьме.
Владимир тоже изрядно настрадался от укоризненного материнского плача, под его аккомпанемент в камине показательно сжигались четверочные табели и летала посуда, когда первое место в детском шахматном турнире доставалось кому-то другому. А однажды он застал мать в кабинете рыдающей в три часа утра, к груди она прижимала фотографию трехлетнего Владимира, играющего с детскими счетами, — такого смышленого, ясноглазого, подающего столько надежд… Но самый страшный удар был нанесен на свадьбе одного калифорнийского Гиршкина: мать вдруг взбеленилась и заявила во всеуслышание, что у ее сына — застенчиво плясавшего под диско-музыку с толстой кузиной — «бедра, как у гомосексуалиста». Ох уж эти юркие бедра!
Пристыженный и растерянный Владимир бросился к отцу за подмогой или, по крайней мере, объяснением. Но объяснение он получил, лишь когда вступил в подростковый возраст, во время долгой осенней прогулки по болотистому, загазованному парку Эллей Понд — вкладу администрации Квинса в сохранение лесных насаждений. Именно на той прогулке отец впервые произнес слово «развод».
— Твоя мама страдает некой формой сумасшествия, — сказал он. — Это самая настоящая болезнь.
Владимир, юный и тщедушный, но уже американский ребенок, спросил:
— А разве нельзя вылечить маму таблетками?
Но доктор Гиршкин, холист по убеждениям, не верил в таблетки. Энергичное растирание водкой и баня — таковы были его обычные предписания.
Даже сейчас, когда плач матери действовал на него куда слабее, чем прежде, Владимир не знал, что сказать, чтобы остановить ее рыдания. Отец тоже так и не придумал, как с этим бороться. Тщательно спланированному разводу он также не решился дать ход. В Новом Свете мать, несмотря на все свои причуды, была его единственным близким другом.
— Боже мой, Владимир, — захлебнулась мать слезами и вдруг резко смолкла. А после паузы совершенно спокойно объяснила: — Мне звонят на другую линию. Из Сингапура. Это может быть важно.
Инструментальная версия песни «Майкл, греби к берегу» грянула из электронного нутра материнской корпорации прямо в ухо Владимиру.
Ему пора было уходить. Оставленный без присмотра Рыбаков поковылял в приемную, где опять терроризировал охранника. Владимир уже собрался положить трубку, но вновь услыхал негромкий материнский всхлип. Он поспешил сменить тему:
— А как у тебя дела?
— Ужасно, — ответила мать, переходя на английский, на котором говорила о делах. Она высморкалась. — Надо уволить одного человека.
— Это же только к лучшему для тебя.
— Сложно, проблема, — пожаловалась мать. — Это американский африканец. Я нервная, я скажу что-нибудь неверно. Мой английский не очень сильный. На выходных ты должен научить меня, как надо говорить с афро-американцами. Это важно уметь, нет?
— Ты ждешь меня на выходные? — переспросил Владимир.
Мать сделала попытку развеселиться: разве можно не устроить барбекю в честь его дня рождения? Это было бы чистым безумием.
— Двадцать пять бывает только раз, — добавила она. — И ты ведь не… как у вас говорят?.. не законченный лузер.
— Даже на крэке не сижу, — рискнул пошутить Владимир.
— И ты не педик, — продолжала мать. — М-м?