Я забыл сказать, что к этому времени она уже приняла христианство и сделала это исключительно по своему собственному желанию и убеждению. Она так безгранично верила в мою мудрость и в мои знания, что постоянно просила меня рассказать ей все о моей религии для того, чтобы и она могла ее принять и верить тому же, чему верю я. Как большинство вновь обращенных, она была преисполнена самой пылкой горячей веры и энтузиазма и теперь, в эту трудную минуту, старалась побороть в себе страх близкой смерти, уверяя меня, что она не боится смерти, потому что уверена в возможности охранять меня больше и лучше, чем прежде. «Как бы все было со мной иначе, если бы я осталась жить среди своего народа, — говаривала она, — я и теперь бы все еще продолжала верить, что величайшей для меня честью после смерти — было бы превратиться в какое-нибудь животное, а теперь, я знаю, что светлое, счастливое будущее ожидает нас всех там, в небесах и что в определенный срок и ты придешь туда и мы свидимся там, чтобы никогда более не расставаться».
Ямба не чувствовала никаких физических страданий и даже слегла в постель не ранее, как дня за четыре до смерти.
Так как моя любовь, моя привязанность и уважение к Ямбе были известны не только всему нашему племени, но и всем соседним племенам, то, как только прошел слух, что она лежит при смерти, отовсюду стали стекаться к моему горному жилищу толпы туземцев. Все они спешили высказать мне свои соболезнования и всякого рода нежное участие. С раннего утра и до поздней ночи к жилищу нашему тянулись вереницы туземных женщин и многие из них пришли сюда издалека, чтобы узнать о состоянии здоровья моей умирающей жены.
Между тем единственной заботой Ямбы в эти последние дни ее жизни была забота о том, чтобы как нельзя лучше снарядить меня в путь в цивилизованные страны. Она целыми часами пересказывала мне различные способы отыскивать воду в безводной пустыне, какими пользуются туземцы; затем несколько раз напоминала мне, что прежде всего мне следует идти к югу до тех пор, пока не дойду до местности, где деревья опалены, и затем следовать тропой, которая идет на запад. Эти последние дни прошли как-то удивительно быстро. Однажды ночью ей вдруг сделалось очень худо. До того времени она никогда не называла меня иначе, как «господин мой», но тут, стоя, так сказать, на краю могилы, она вдруг отбросила эту привычку и, обхватив мою шею обеими руками, нежно прошептала мне: «Прощай мой дорогой супруг, прощай! Я ухожу, ухожу… да, ухожу… я буду ждать тебя там». Что же касается меня, то я не мог смириться с мыслью, мне даже не верилось, что она уходит от меня. Я вскакивал с постели с тем только, чтобы убедиться, не сон ли это, не страшный ли кошмар. Мне вдруг припоминались десятки, сотни примеров ее самоотверженных поступков, ее безграничной привязанности ко мне, и глядя на эту неподвижно лежащую фигуру женщины, которая была мне бесконечно дороже жизни, я чувствовал, что жизнь ничто иное, как ужаснейшая пытка и что мне необходимо сейчас же искать в чем-нибудь забвения, или иначе я лишусь сознания. Мне казалось положительно невозможным, что Ямбы не станет со мною. Ведь это самая возмутительная, самая страшная несправедливость — отнять ее у меня! В бешеном порыве я обхватывал ее обеими руками, сжимал в своих объятиях, старался поставить ее на ноги, умоляя ее, чтобы она мне показала, как она еще сильна, и нашептывал ей все нежные воспоминания прошлого, а она, бедняжка, старалась угодить мне, успокоить меня, делала последние, тщетные усилия устоять на ногах, отвечать мне объятием на объятие, но вдруг опрокинулась назад и испустила последний вздох. Никакие слова не в силах описать мой ужас и отчаяние. Я чувствовал нечто подобное тому, что должен был бы чувствовать человек, которому только что ампутировали обе ноги и обе руки, оставив один искалеченный, истекающий кровью торс. Я сознавал, что для меня нет более в жизни ни радости, ни светлых надежд на отрадное будущее. Я с радостью приветствовал бы смерть как милостивую освободительницу от оков и мук этой грустной жизни. В своем безумном горе я часто умолял моих чернокожих заколоть меня своими копьями… Но я не могу далее говорить об этом, да к тому же почти не помню, что было со мной после. Долгое время я жил точно в бреду, даже люди, которых я встречал в это время, казались мне не живыми существами, а какими-то видениями. Я даже не сознавал своей страшной утраты, но только чувствовал непреодолимую потребность деятельности. Я едва помню искреннее горе моих чернокожих и их усилия утешить и успокоить меня. Женщины долго жалобно выли, что чуть не довело меня до умопомешательства и еще более усилило мое желание как можно скорее покинуть это ужасное место. Я до того стал не похож на самого себя, что мои чернокожие решили, что в меня вселился какой-то страшный дух. Они, очевидно, полагали, что я предоставил им все заботы о погребении, а сам только о том и думал, как бы мне скорее пуститься в путь. Я откровенно сознался моим туземцам в своем намерении и тотчас же сорок человек из них вызвались сопровождать меня в моем странствовании до тех пор, пока я только позволю им идти за мной. Я с готовностью принял это предложение, во-первых, потому, что сознавал, что одиночество сведет меня с ума, а во-вторых, потому еще, что был уверен в безопасности путешествия, раз меня будет сопровождать такой конвой.