Не «о чём», а «что»! – разве написать жизнь, всю непостижимо-сложную жизнь, и внутреннюю, и внешнюю, необозримую, охватывающую со всех сторон и, в свою очередь, охваченную фантастически-хватким взглядом, не значит написать мироздание? И разве поэтому всю жизнь, когда пишешь её, всю-всю, взятую целиком, не резонно уподобить пространственному объекту? И время ведь тоже течёт в пространстве…
Можно ли объять необъятное?
Можно, можно, – глупо улыбаясь, твердил Соснин.
Он ведь был внушаем при всём упрямстве своём, из пёстрых речений Тирца, Бухтина, Шанского и прочих умников машинально вылавливал главное для себя и многократно уже уподоблял воображаемый свой роман то Собору непостижимой сложности, то Вавилонской башне, то великому городу. Вот и слово «мироздание» Соснин склонен был понимать буквально и, находясь внутри мироздания, пытался представить непредставимый материально-духовный объект снаружи, хотя бы фрагментарно, хотя бы в каком-то индивидуальном условном ракурсе… и в силу профессиональной ограниченности подбирал параметры невидимых каркасов, пусть и подвижные параметры, переменные, намечал многоуровневую структуру с парящими лестницами, воздушными коридорами, анфиладами, и – благо отключалась логика, никакие правила не связывали – свободно мог компоновать слова и изображения, каменное и эфемерное, мог даже складывать и перемножать тонны и километры. И тут уже глупая вдохновенная улыбка сменялась улыбкой вполне осмысленной, он понимал нелепость изначальных трёхмерных поползновений, понимал, что у мироздания вообще нет ширины, длины, высоты, у него нет веса, оно равнодушно к любым нагрузкам, а если и есть у мироздания общая композиция, сколь величавая, столь и неопределённая, то композицию эту формируют лишь бессчётные взгляды и душевные порывы.
И – побоку цельные желанные образы мироздания, образы сложенных из слов Собора, Вавилонской башни, города…
Мир ещё не сложился.
Относительно пространственной стадии письма у Соснина зрели прелюбопытные соображения, так как организует пространство архитектура, которая, будучи его профессией, скатывалась к бюрократической заземлённости, но, оставаясь мечтой, воспринималась им поэтически – как окаменевшая аура жизни, как окаменевшее время… да, он вслед за Ильёй Марковичем и итальянским спутником его, Тирцем, взмывал над абстрактной шеллинговой метафорой, мысленным взором его овладевали образные структуры Рима ли, Петербурга, и он часами готов был бы с закрытыми глазами просиживать на своей скамье, хотя сейчас, с тетрадкою на коленях, он несколько огрублял воздействие на письмо воплощающей дух материи, ждал чуть ли не формальных подсказок от того ли, этого городского образа, однако озирал всякий раз не оторванную от быта крупномасштабную полую скульптуру, исчерпываемую в созерцании, а культурно-средовую реальность, пластически выражавшую вечный животворный конфликт функции и символики, неподдельности которого тайно завидуют другие искусства, включая литературу.
Пространственные томления выливались в мечты о новом подходе к организации повествования.
Организации, прежде всего, языком композиции, языком её образного давления, способным навязывать или, помягче скажем, внушать зрителю ли, читателю выношенные автором идеи и впечатления.
Между тем, мечты-мечтами, а желания приступить к пространственной компоновке текста – возможно оттого, что не было ещё никакого текста – он пока что не ощущал.
Записал только на полях: архитектура как эзотерическая игра – и, продолжая терпеливо накапливать опережающий контекст, метил в конец по сути ещё не начатого романа.
Загадки, ловушки, намёки опережающего контекста накапливались, по сути, превращая всю эту вступительно-заключительную часть текста в досадную, утомительно-растянутую загадку… из будущего, из не написанного ещё романа, из последней точки его, в аморфные, необжитые пространства замысла беспорядочно летели, угрожая размозжить голову Соснина, предметы, каждому из которых предстояло подыскать место, летели клочки событий, впечатлений, разговоров, которые предстояло склеивать, летели горбатые и прямые носы, мокрые и сухие губы, румяные щёки, бледные лбы – заготовки для лиц героев, вот породистый нос Валерки Бухтина, вот язык Тольки Шанского, длинный-предлинный, вот взмахивает ручищей, возражая Шанскому, Антошка, могучий и громкоголосый Антошка Бызов; а вот пролетел тяжёлый альбом с проектными откровениями авангардиста-Гаккеля, вот дрожащий от волнения классицист-Гуркин путешествует на лету указкой по спроецированной на мятый белый экранчик старой карте Флоренции… совсем уж неожиданно пролетела инфернальная Жанна Михеевна, подкрашенная, с подсинёнными веками, в чёрном вечернем платье, на ящике с полусладким шампанским. И летели, невообразимо смешиваясь, звуки, буквы… имена героев, черты их лиц, подвижные контуры фигур, разрозненные слова, частички их пока что бессвязной речи, ей следовало обрести элементарную строгость, и много ещё разнородной засоряющей ерунды летело, благо замысел жаден и терпим, ничего с порога не отвергает, ну а само будущее, то самое будущее, которое Соснина с головой накрыло, воспринималось теперь, при попытке писать, как порыв встречного, сбивающего с ног ветра… он падал и упрямо поднимался, потирая ушибы, контекст накапливался, а он… один бог мог видеть то, что творилось с ним!