Выбрать главу

Вернулся, переполненный видениями, опустошённый тайным знанием, которым ни с кем не смел поделиться; сначала там таился, в чужом времени, теперь, вернувшись, таился здесь, в укрытии; да и выйдя на волю будет таиться… а пока боялся открыть глаза и увидеть больничную стену с железной решёткой поверх неё.

Заскрипели ворота; лесной олень… по моему хотению… Всё громче, громче: неси, олень, меня в свою страну оленью…

Открыл глаза.

Въехал с громко включённым в кабине радио грузовик, окуталось голубым выхлопным дымом крыльцо морга под покосившимся жестяным козырьком.

Санитары выгрузили два гроба.

уловка

Так что же ему привиделось?

И кто бы ему поверил, если бы он принялся рассказывать…

Тогда-то, если бы он принялся, захлёбываясь, рассказывать, что и как обвалится, кто что скажет и в кого выстрелит, в нём бы тотчас и опознали настоящего, опасного психа, а заодно бы психиатрия резко расширила научную зону бредовых поползновений; о-о-о, много раз повторял он себе, посмеиваясь, – тогда-то, если бы он раскрылся, принудительное лечение не ограничилось бы душем «шарко», вкалыванием витаминов. После того, что увидел своими глазами, сумел узнать, жизнь изрядно обессмысливалась, из неё уходили волнения, страхи, всё то, что связано с неизвестностью. Но волнения, страхи можно было передать тексту, собственно, сочинением текста Соснин и жил. Пытался всё свалившееся на него переложить на бумагу, понимая, что поверят ему лишь в том случае, если он сумеет выдать то, что с ним действительно приключилось, то, что он на самом деле увидел, узнал, за художественные фантазии.

оксюморон по случаю

Как это у них там будет именоваться?

Флешбеки из сопливых шестидесятых… – ожила презрительная ухмылка Марата, – или, как скажут, наверное, попозже – из устало-гротескных семидесятых.

Для них, там, это будет затасканный киношный приём, а для Соснина сейчас и здесь – сама жизнь, она рядышком и вокруг него, её, тускловато-грязную, но такую близкую, пока не надо освещать вспышками. За тёмными стволами, за стеной, ограждавшей закуток больничного сада, солнце подкрашивало обшарпанные фасады.

Захотел пройтись, встал.

За ним спрыгнула со скамейки кошка.

Поверх солнечных фасадов, высившихся за стеной, на противоположном берегу Пряжки, почему-то наложились окна с геранью, в окнах появились счастливые – рты до ушей – жильцы, сжимавшие в руках наполненные, с пенными шапками, пивные кружки.

Заулыбался – флешбеки из будущего?

монолог перед грубо сколоченным ящиком с прислонённым на нём к дырчатому кирпичу осколком зеркальца, утаивавшего от Соснина за слоем амальгамы громоздкий механизм обратимости времени

– Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их слились в одну. Общая мировая душа – это я… я… Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я помню всё, всё, всё, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь…

Монолог Заречной! – догадался Соснин; актриса уже молча шевелила губами, зубрила монолог про себя, опустив тяжёлые от туши ресницы… Связалась с провальной пьесой и – обезумела? Порвала с жизнью, приняв сценическую иллюзию за единственную реальность?

Тут она сказала тихо, изменив голос.

– Это что-то декадентское.

А-а-а, реплика Аркадиной, – догадался опять Соснин.

Потом вновь взялась читать голосом, которым наделила Заречную, и – сначала; слегка нараспев.

– Люди, львы, орлы и куропатки…

Плохо, иначе… – лицо её перекосила гримаса боли.

– Люди, львы, орлы и куропатки, – с вдохновенной заунывностью заново завела она, поводя головкой по сторонам, – рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звёзды и те, которых нельзя было видеть глазом – словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли, – проглотив слюну, – на лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.

Соломенный завиток выпал из причёски на шею. Тонкую бледную шею охватывал байковый коричневый воротник. Тёмно-русый гладкий зачёс на затылке накрывали крашеные, выжженные перекисью пряди; как сноп.