Выбрать главу
по сути он опирался всего на четыре, для кого как,
а для него – фундаментальных – (вопреки их зыбкости) соображения (подкрепляя свои мысли чужими, подслушанными ли, почерпнутыми из умных книг)

Будто бы прикладывал рулетку… будто бы…

Право на свои воображаемые, условно-измерительные путешествия по времени, уподобленному пространству, он завоёвывал не торопясь, терпеливо, хотя любое или почти любое человеческое действие, если вдуматься, уже заключает в себе какой-нибудь способ измерения времени, измерения не только тиканьем, круговертью стрелок или энергией батареек, не только геологическими, историческими, биологическими и прочими – хоть и атомными с их пугающими распадами и полураспадами – часами, протоколирующими ход переменных, относительных и других скрытых от глаз процессов, но и самыми обычными нашими мыслями и поступками. И пусть от разнообразия средств измерения у Соснина поначалу разбежались глаза – постепенно блеск часовых витрин, равно как и блеск рассуждений о времени, которым нынче нас подрядились слепить все уважающие себя романы, уже не мешали почти самостоятельному, во всяком случае, чуткому к противоречивым индивидуальным позывам, пониманию времени; к слову сказать, этому пониманию ничуть не помешал, скорее помог, и недавний спор в лимузине двух романистов-антиподов, истолкователей времени, они едва не подрались, толкая и весомо придавливая то слева, то справа…

Итак, всего четыре соображения.

Во-первых, Соснин – слева наваливался сухой старик-нобелевец с огненно-тёмными южными глазами и жёсткими коротко подстриженными усами – не мог не согласиться с тем, что время – это логически непостижимая, сомнительная реальность, чью родословную нельзя вывести ни из природных посылов, ни из искусственных построений разума, а поскольку те и другие божественного происхождения – хотелось верить, чтобы не впасть в отчаяние – то время, находясь вроде бы в сторонке, но по-своему земной жизнью повелевая, привносит в жизнь что-то сатанински-холодное и безжалостное, сохраняя, однако, при всём своём равнодушии к человеку, безнадёжно пытающемуся его постичь, редкую притягательность.

Во-вторых, понятно было, что именно это вероломно-притягательное бездушие поработило человека. Польстившись на изначально лишённое моральной окраски время в качестве чистого инструмента познания, человек понадеялся, что инструмент сей в союзе с математикой подчинит и объяснит мир числом, хотя конечно же измерение самого времени и измерение временем – не более, чем иллюзия подчинения-управления, накидывающая на буйство мира умозрительную сеть упорядоченности с тем или иным размером ячеек, а поддержание в людях таких иллюзий позволяет времени удерживать их в узде своей безразличной власти.

В-третьих, оценивая прагматическую роль времени, как не увидеть, что, не отказываясь никогда и нигде от своей всепроникающей власти, время, тем не менее, предлагает самонадеянному, но падкому на посулы человеку ещё одну иллюзию свободы в параллельном обыденности мире искусства. Затёртые в повседневном употреблении понятия «пространство» и «время» – на Соснина навалился было справа вальяжный гордый насмешник в пижаме, но сразу же слева снова прижался фрак нобелевца – миновав фазу серьёзной философской нерасторжимости, начинают излучать магию, а производные от пространства и времени абстракции, бесконечность и вечность, не влияя на нашу жизнь практически, и вовсе делаются мощными стимулами творческой возбудимости сознания. И что интересно! – надавливал фрак – бесконечность и вечность образуют парную символическую антитезу обыденности, принципиально неизмеримые, поскольку нельзя измерить символы, они, символы эти, плоть от плоти порождения пространства и времени и поэтому, когда Соснин прикладывал в полузабытьи к каким-нибудь зыбким, но вполне обиходным глубинам свою воображаемую рулетку, он трепетал от одномоментного прикосновения мыслью сразу к двум заведомо неизмеримым магическим величинам.

Вновь наваливалась, придавливая, пижама, вновь.

Но если и сама процедура измерения обусловлена всего лишь одной из иллюзий человечьего господства над миром, необходимой для поддержания практической деятельности и порабощения самих деятелей мертвящей жестокостью нашёптываемых временем схем, если темноватая символика вечности-бесконечности, недоступная мере, возвышенно маячит в иллюзорной перспективе искусства, свободного устремляться к недостижимому и необъяснимому, то почему бы – в-четвёртых – не соблазниться очередной иллюзией и не попытаться, пусть и превращая попытку в пытку, одухотворить языком искусства холодность и отстранённость самого времени?