Есть ли в Риме самодовольные, центрированные ансамбли, рассчитанные на длительное приближение к ним по осевому направлению? Этот, эклектичный, помпезно запирающий перспективу Корсо, по-моему, будет первым.
Разные архитектурные стили сошлись в Риме, сошлись и – ужились, как ужились, когда уравнялись, сделавшись прошлым, разные эпохи, но где – забеспокоился я – где классицизм? Внутренне напряжённое и зрительно неудержимое барокко лишь образно захватывало и покоряло пространства, величавая ватиканская композиция и вовсе замыкалась сама в себе, а для классицизма, требующего практического градостроительного размаха, попирающего и подавляющего соседей, в тесной свободе Рима не нашлось места.
Все стили, все эпохи, объединились в священный союз, чтобы уберечь Вечный город от классицизма?
Пересёк Корсо у триумфальной, отмечавшей край Марсова поля, тянувшегося до излучины Тибра, колонны Марка Аврелия, которая не постеснялась продублировать увитый прославляющими рельефами траяновский образец. Взмахивали и щёлкали кнутами-бичами извозчики; обогнул шумную их стоянку, лошади мотали головами у мемориальной колонны, как у монументальнейшей коновязи, притянутые лепными сценами с поверженными уродцами-варварами и героической переправой через Дунай.
Пошёл к Пантеону.
Рим, 27 марта 1914 года
После проведённого на ногах дня – ноги гудели, но не было усталости, только глаза болели, будто бы от долгого чтения, а я, ненасытный, вернувшись в гостиницу, сокрушался, что что-то, возможно главное, проморгал, назавтра старался мнимые ли, действительные пробелы заполнить. Мои прогулки, обрывавшиеся на самом для меня интересном, сулили продолжение, как сказки Шахерезады, за коленцем знакомой улочки вдруг открывались заманчивые перспективы.
Шёл к Пантеону, но оттягивал встречу с чудом, там, где следовало свернуть налево, чтобы побыстрее выйти на площадь Ротонда, сворачивал направо, потом – делал по своему обыкновению изрядный крюк и, будто желая заблудиться, какое-то время шёл туда, куда глядели глаза; коричневый, за ним – тускло-вишнёвый фасад… внезапность утеплённой боковым солнечным светом охры между высокими окнами с обкладками из бледно-серого мрамора, глухая синева косой тени, рассекавшей по диагонали безвестный дворец надвое, на треугольные половинки, хмурую и мажорную – к затенённому крыльцу дворца подкатила карета, запряжённая парой чёрных лоснившихся лошадей в нарядных жёлто-зелёных попонах; задержаться? – рустованный первый этаж, фронтоны над блеском стёкол, массивный карниз, но взгляд метнулся в сторону, хотя там тоже русты, фронтоны, карнизы, там тоже смешения декоративных мотивов – они накладывались, подклеивались один к другому в видимых коротких отрезках улиц. Какого всё-таки цвета Рим? Вот красная охра стены и жёлтая охра пилястр, вот оранжевый фасад, один из бессчётных мазков римской картины. Оранжевый, но какой же сложный по цветовому составу, в нём и укрывистые сиена с охрой, и кармин, и марс коричневый, и какие-то неуловимо пригашающие яркость добавки; я шёл уже по терракотовой улочке. Растянутые оттенки терракоты – от густой и горячей, шоколадно-красной, до высветленной, почти что розовой; и не услышать чьих-то шагов, голосов, никто не попадётся навстречу, ничто не отвлечёт от подбора и смешивания красок. Мысли спутывались, в чувствах своих, вызванных увиденным, я никак не мог разобраться. Сколько раз настигало меня необъяснимое восхищение в этой точке? Не знаю, не считал, возможно, что именно здесь я за два месяца накопительных наблюдений ни разу и не был, именно по этой улочке, мимо этих красновато-коричневатых и розовых стен вообще раньше не проходил. Да я ничем по-отдельности и не восхищался, собственно, и восхищаться-то было нечем, разве что самой насыщенностью, сконцентрированностью отвердевших давным-давно озарений; череда пустынных, изобилующих неброскими каменными художествами пространств лишь предоставляла мне желанное убежище для уединения. Но и в этой случайной точке, чувствовал я, уплотнялся, оставаясь огромным, весь Рим, весь, Рим исподволь подавлял и восхищал меня своей безмерностью, многооттеночной многоцветностью, повелевал мною, мистически внушал мне, что я в минувшие времена всё-таки не раз бывал здесь, мне уже представлялось даже, что всё вокруг мне давно знакомо. Вполне бесцельно и безответственно я вновь заскользил взглядом по темноватым, многозначительно молчавшим фасадам, ощутив, однако, тайное присутствие в сумеречной тесноте ещё чего-то, невидимого. Если обходить стороной Пантеон, как я его обходил сейчас, об античности могла напомнить разве что невразумительная яма с развалинами Ареа Сакра, храмового центра Марсова поля, но вокруг простирались его, Марсова поля, земли, замощённые когда-то мрамором, загромождённые тенистыми портиками, бессчётными театрами, термами, стадионами; под этими плоскими булыжниками, тротуарными плитами, под моими подошвами, когда-то кипела жизнь. Античность похоронена, а до сих пор смерть её неизъяснимо гнетёт душу, тревожит память? Камни словно шептали мне в след: memento mori, memento mori. Мой взгляд уже не скользил беспечно по фасадам. Исчезла и лёгкость, с какой я взлетал на Пинчо. Где бы промочить горло? Машинально направляюсь в просвет за тёмно-коричневым углом. Нет, нет, только не к мосту Умберто, у которого разноязыко гудит старинная харчевня, приманка для иностранных путешественников, там легче лёгкого вовлечься в светскую болтовню, да и незачем мне упираться взором в тупой комод Дворца Правосудия, возведённого как раз напротив моста, раздражение от этой чуждой блаженному римскому пейзажу громадины, как уже было с неделю назад, вполне могло меня потянуть опять направо от Тибра – миновав массивное палаццо Боргезе, я, не понимая, что именно меня потянуло, забыв про Пантеон, опять покорно побрёл бы вдаль по Рипетта, по лучу трезубца, почти касавшемуся береговой дуги, побрёл бы мимо Мавзолея Августа, мимо церквей, не заметил бы как очутился вновь на площади Пополо… нет, я не забывал о Пантеоне, и, попятившись, я уже не чувствовал жажды – мне не хотелось пока покидать умиротворяющий таинственный дневной полумрак безымянных для меня улиц и переулков, где можно – надолго и счастливо – затеряться, чтобы затем, в полном соответствии с волнующим властным церемониалом, какому я подчиняюсь, обрести внезапную цель, беспрекословно, резко свернуть на площадь Навона, в узкий, но роскошный, театрально-солнечный, терракотово-умбристый зал под лазурным небом с обязательным обелиском, барочными, вставленными одна в другую неглубокими фонтанными чашами, где плещутся в неутомимом наслаждении символические фигуры, морские коньки, рыбины с приоткрытыми губастыми ртами и изумлённо выпученными глазами – ко всем трём фонтанам, если что-то не путаю, приложил искусную торопливую безупречно-мастеровитую руку вездесущий Бернини; не верится, что ещё недавно роскошная площадь была подсобным цехом римского гужевого транспорта, на ней мыли лошадей, экипажи… да, да, я не могу не задержаться у центрального фонтана «Четырёх Рек» с хитро укреплённым, будто ни на что не опиравшимся обелиском, вот и сведённые временем визави свидетельства жестокой уморительной вражды Лоренцо и Карло, сотворивших здесь в четыре руки изумительный пластический анекдот. Искусно встроенная в громоздкий дворец Памфили, темпераментно и изящно прорисованная церковь не иначе как для поддержания потешной интриги, пусть и по воле папы Иннокентия не помню какого номера, высилась как раз напротив фонтана, вот опасливо-защитные жесты аллегорических Нила и Ла-Платы, вполне прозрачные, вот и ответная ехидненькая ужимка Святой Агнессы, с игривым превосходством посматривающей на оскорбительный фонтан с фасада посвящённой ей церкви; иссохшая головка Агнессы хранится в хладной тиши подземной церковной крипты, но маску христианской мученицы, заколотой на арене кинжалом, до болезненности изобретательный Борромини с ужасающим и прелестным ощущением собственной правоты снабдил характерной мимикой и подключил к своей – неотделимой от изводивших узорчатых замыслов? – многолетней тяжбе с Бернини, понудил к бессрочной, задорной и едкой, в духе площадной комедии, весёлости, и тем самым мистическим образом вернул канонизированную девственницу к мирской жизни. А себе перерезал горло. Медленно прогулявшись под плеск фонтанов, я мог бы теперь взять правее, отклониться к палаццо Канчеллерия, чтобы ублажить глаз этим – таким одиноким в Риме и, пожалуй, единственным в своём роде! – воплощением ренессансного идеала, его непорочной чистотой и покоем. Ничего лишнего. Каково этому небесному каменному посланнику в окружении, где лишним ему могло показаться всё? На манер второпях всеми позабытого праведника, в белых скромных своих одеждах затесавшегося в разношёрстную безалаберную толчею б