– Аминь, – развёл ручищами Бызов, – никакая революция не спасёт, у плодовитого алчного животного несварение.
– Мир раскалывается, дробится…
– Даже образа распадаются на иконки…
– Клише тиражируются с клише, лес, речку уже ценят за сходство с открытками, кинокадрами…
– Грядёт век репродукций, которые затмят оригиналы.
– Опять взрывы информации? – вякнула Людочка.
– Дезинформации! – бухнул Бызов, – бомбы сами закладываем. И сами же цепенеем, как кролик перед удавом, пока культура растлевается фикциями, искусство, кликушествуя, агонизирует.
– У страха глаза велики, тем паче, у страха стандартизированного – на фоне знакового мельтешения будто бы грядёт и самовластие роботов, монстров из пробирок, колб, другой лабораторной посуды. Что ж, проворнее, чем когда-то джинн из бутылки, из сказок нового времени вылезает жестокий герой-гомункулос. Но ужаса не внушает, скорее успокаивает, ибо у страхов массовой культуры функция транквилизатора, поймите, именно зритель-кролик заглатывает удава, проглотив, млеет – жизнь не так плоха… для здорового обывателя ценности современной жизни формируются колеблющимися отражениями клише, наспех вычитанных в метро, увиденных на телеэкране. Те же натуры, что поболезненнее, потоньше, жаждут припадать к дистиллированным духовным источникам, хотя чуют, конечно, что рыпаться бесполезно, в вымечтанно-придуманную эпоху не впрыгнуть, залогом вынужденного прозябания таких редких натур в текущей кипучей буче, – каламбурил Шанский, – остаётся залог страдательный.
– А я о чём? – утирал пот Бызов, – отражения мелькают-пугают, суть затуманивается, искажается.
– В отличие от тебя, я не обличаю. Лучше разгадывать культурные импульсы, несущие, возможно, позитивный заряд, чем облыжно костить…
– Шиш разгадаешь! Дьявольщина раскрывается постфактум… правда, анализируя инструменты, методики, воображаешь и саму операцию, так-так, сначала анестезия, сначала умертвить мышьяком, потом выдернуть нерв из зуба… позитивный заряд! – разве не ясно, что телевидение изобрели именно тогда, когда человечеству прописали на небесах делать лоботомию?
– Человечество и культуру с искусством незачем огульно охаивать! – придавил слюнявый окурок Гошка, кольнул Бызова анекдотцем о подозрительном Дон-Жуане, которому у любой дамы в длинной юбке мерещились кривые или волосатые ноги.
– Почему или? – Шанский замычал с полным ртом, пожал плечами, – почему не и кривые, и волосатые?
Милка прыснула. Протестуя, вскочила, под рукоплескания бархатный подол поддела, гордо по бедро заголилась.
Однако Бызов держал навязчиво-серьёзную ноту, продолжал пугать вредоносным торжеством подобий, ежесекундно подменяющих-умертвляющих первородность, вгоняющих в плоские схемы самого Бога, – рокотал, жарко-неутомимый, исторгал раскаты грома, – когда бесплотная рать знаков, символов исподтишка расшатывает, кренит, крушит жизненные опоры, – заклинал Бызов, – является мессия, падает Рим, а отсчёт времени начинают с чистых, без пометок, календарей.
– Вот и формула ненавистного тебе сдвига? – дожевал Шанский, – мы-то надеялись, что ты во благо естествознания штаны просиживаешь в лаборатории, пытаешь мышей и кроликов… когда философствовать успеваешь?
– Исключительно за шлифовкой линз, – осклабился Бызов, снял очки, дохнул на стёкла, принялся протирать бежевым, с волнистыми краями, замшевым лоскутком; лишившись стеклянного забрала крупное лицо его оказалось неожиданно беззащитным… – Если сонмом ложных отражений-представлений мы готовы вытеснять сущее, то – чем чёрт не шутит – подлинный мир нам не очень-то нужен? – Бызов мощным торсом молотобойца пододвинулся, привалился к Соснину, который, загипнотизированный мерцавшим колоритом картины, вяло ковырял вилкой в тарелке: сумрачный двор вроде бы заливала мертвенным пепельно-голубым струеньем луна, но гряду стен, подпиравшую бледное прозрачное небо, красило закатное солнце.
Есть ли подлинный мир? – очнулся Соснин.