– Уложим на бескрайнюю лесисто-степную кушетку многонациональное население ядерной сверхдержавы, – обминал длинными пальцами сигарету теоретик, – уложим и в томительном сеансе…
– Кто за психоаналитика будет?
– Свобода! И пусть дураки, расшибая лбы, кинутся молиться новым богам, пусть из обломков имперско-советских мифов поспешно, будто времянки, сладятся глупые молодые мифы. Свобода охладит неофитский пыл. Её ветры разгонят застойную державную вонь. В рациональном холоде изживутся фантомные боли утраченного величия, депрессии, тоски по социальному рою… смолкнут жлобские жалобы на бездуховность.
– Не верю! – грохнул кулачищем по столу Бызов, задрожала посуда, – явится Великий Инквизитор, подданные за милую душу променяют свободу на пайку хлеба!
– Разве на все голодные рты хватает баланды с пайкой? Не колосятся без свободы хлеба, с рецептами поголовного счастья от инквизитора на вечные времена оплошал гениальный классик, только свобода кормит.
Гошка вскочил, заходил взад-вперёд, упираясь то в шкаф, то в сочный натюрморт на стене – помидоры, яблоки, присобранные салатные листья.
– Не верю! – ревел, страшно округлял за очками глазищи Бызов.
– Быть или не быть византийству – не дежурный гамлетовский вопрос, переадресованный футурологам, и уж точно не вопрос веры, – вещал теоретик, – пока мы отгорожены железным занавесом, но мир, глобализуясь, не бросит евразийский материк на произвол доморощенного беззаконного инобытия, оздоровительные информационные потоки не удастся пресечь.
– Да, Россия – родина не только слонов, но и формы как таковой, достойнейшая наследница Византии: родина нового формализма в широчайшем смысле этого слова. Однако эта родословная не обещает удачи, брожение не поможет. Да, форма у нас – превыше всего! И именно поэтому то, что на рациональном Западе именуется информацией, то бишь содержанием, у нас полагается чем-то несущественным, если не вредным, на том стоим.
– И границы на замке, занавес прочен!
– А социальные мифы важнее хлеба: тех, кто попробует лишить народ обманной одурманивающей жратвы, назначат врагами и уничтожат.
– Какие границы с занавесом, кто уничтожит? Коммунисты лишились инстинкта самосохранения, фанатично все суки, на которых уселись, рубят.
– Когда ещё дорубят?
– Скоро дорубят, приспели сроки, – теоретик имел допуск к потаённым сетевым графикам в небесном секретариате.
– Неужто людоеды клыки сточили?
– И клыки, и резцы.
– Ещё прикусят, так прикусят…
– Чем? Вставная челюсть и та вываливается.
– Доживёт неовизантийская империя до 1984 года? – Гошке эта дата не давала покоя, на каждой попойке спрашивал.
– Не обязательно все циклы имперской деградации последовательно проходить, я не посвящён в конкретные сроки, но, повторюсь, конец близок.
– Выпьем! За три года до полной победы коммунизма, за семь лет до кончины коммунистической империи…
– Сколько пророчеств не оправдалось. Благотворная, без массовых жертв, погибель не светит нашему тысячелетнему рейху, – сокрушался Гошка.
– Типично византийский синдром устойчивости, – отрешённо улыбался теоретик, – турки бросали штурмовые лестницы с кораблей на стены Константинополя, а придворные, прирученные ритуалом, неспешно облачали императора в многослойную пурпурную паллу, натягивали алые сафьяновые сапожки…
– Но как, как всё это стрясётся?! – недоверчиво напирал возбуждённый Гошка; глаза горели.
– Не знаю, – позёвывал, прикрывая узкой ладонью рот, теоретик, – это сюжет, творимый историей, всякий творческий акт непредсказуем.
Тут медленно привстал Головчинер с полной рюмкой в руке. Назревал седьмой тост, но сначала Головчинер любил задать поэтическую загадку; распрямился во весь свой немалый рост и с поднятой над головой рюмкой, прикрыв глаза бледными веками, покачиваясь, завёл:
Неожиданно подхватил Шанский:
– Так это же он, он, вы с ним на время сговорились, Даниил Бенедиктович? Секунда в секунду!
– Салют, салют!
– Всё ещё виртуозные верлибры слагает?
– У него и дивная коллекция брандмауэров собрана!
– Как-как?
– Бродит с фотоаппаратом по Васильевскому, Петроградской… не коллекция даже, скорее – энциклопедия.