– Что для вас Бог, Даниил Бенедиктович?
– Мой Бог – число! – горделиво вскинулся Головчинер.
– Скучно, наверное, жить, обходясь без магии.
– Если б вы знали, какой магией обладают числа! Знаете ли, к примеру, что единица есть число истины?! Единицу естественно представить сомножителем любого числа, единица незримо присутствует в любом числе… и истина повсюду, во всём, хотя невидима. Числовая магия конструктивна, помогает приподымать покровы.
Соснин смотрел на Художника.
Смыкались залысины, выпуклый лоб вырастал, нависал над тёмными и горячими, колкими глазами; линия щёк смягчалась, нос заострялся.
Когда Художник лежал в гробу, нос и вовсе торчал клинком.
– Художник обычно самоустраняется, лишь изредка, вроде бы невзначай, говорящим взглядом персонажа картины подаёт немаловажную реплику. Вспомните хотя бы как младенец в «Мадонне Литта» косит на зрителя глазом. А тут прямые наглые взгляды, смотрите, смотрите, ещё один, высунувшись, поднимает взор!
– Ах ты наш пьяненький чародей слова, объясни тогда… – выхлестнув из-за шкафа, шею Шанского снова обвила длиннющая рука, окольцованная тонкими серебряными браслетами.
– Что с того, что искусствовед, не всё могу объяснить… Важно принципиальное различение. Усатые головы знатных фламандцев, покоящиеся на белых круглых гофрированных воротниках, спокойно смотрят в вечность сквозь зрителя. Его реакции их не волнуют. Блестящие, конечно, художники, но менее блестящие, чем… – блеял с минуту-другую Шанский, потом скакнул, ублажая дам, к анекдотам. – Ха-ха-ха, – захлёбывался, облокотясь на аквариум, – ну-ка, угадайте, почему шампанское дорожает, а ноги у девушек всё длиннее?
В густо-зелёной мути взблескивали золотой канителью спинки. Присосалась к стеклу толстыми бледно-жёлтыми губами печальная рыбка; устало шевеля кисейным плавником, взирала на чужой мир.
Прыгала, металась кисточка! Плясали точки-мазки… запечатлённое возбуждение, видимый темперамент.
Вспомнился «Автопортрет с патефоном».
Куда подевалась скоропись?
Застылая обстоятельность. Оцепенели тела, предметы, лепившие их мазки. В пространстве, где закупорено время, движение неуместно.
– Бывает, час за часом, день за днём пишешь портрет и всё сиюминутное покидает натуру, выпячивается её постоянство и пишешь уже не характерные черты, которые, утрируясь, остаются в шарже, но отчуждённую от движений-треволнений, затверделую, как барельеф, эмблему характера. Если вдруг модель смахнёт прядь со лба, почешет нос – потеешь от ужаса, неужели ожила? При длительном портретировании, – втолковывал Людочке Художник, – модель утомляется, теряет бдительность, и с лица, словно брошенного в пустоте наедине с собой, невольно сползает надеваемая для других маска: мышцы, не выдержав привычного, но такого не нужного в этой пустоте напряжения, обмякают, внутреннее, сокровенное, то, что обычно прячется от других, всплывает. Потом и модель, привыкшая к своей подвижной маске в зеркале, удивляется-обижается – не похоже, я лучше. Однако облик долго позировавшей модели выбалтывает всю правду о ней, бывает, отшатываешься, будто заглянул в бездну.
– Да-да, – подхватил Шанский, – чем не натурщики, терпеливо позирующие в изнурительно-сложных позах? От тщательного, подробного выписывания фигуры окаменели, изображено, стало быть, не событие, его скульптурное представление. Что? Разве академистам не свойственна театрализованная монументальность? И, – подумал Соснин, – не в сторону ли академистов качнулся Художник, утяжеляя густыми складками голубоватую драпировку?
– Помилуйте, Анатолий Львович, – оппонировал Головчинер, пытаясь ущипнуть остриженный почти до основания ус, – вы не хуже меня знаете, что мистика заведомо бессодержательна. Потустороннее окно, что это? Как высказанное вами выше или столь старательно выписанное краской здесь, – опять скептически осмотрел картину, – объективным числом измерить? Я ведь вижу только то, что изображено: двор, театрализованные громилы, которые терзают бледного человека, откровенно взятого напрокат у другого времени. Всё! А гиперболизация, аффектация меня не волнуют – так не бывает.
И всё-таки картина-шарада, – думал Соснин, – фигуры сцеплены в узор, в нём, в узоре, скрыт смысл.