Выбрать главу

– Геночка, забудь на минутку про мировую скорбь, – в слое крем-пудры на Милкиных щеках ещё угадывались извилистые следы слёз, – сегодня, сейчас почему тоскуешь?

– Сегодня в окнах между дождями брандмауэры фотографировал, – болезненно улыбался Геннадий Иванович, – они околдовывают серо-охристым лаконизмом, они, словно загрунтованные, но забытые ли, заброшенные холстины; обещают шедевры, хотя не умеют привлечь внимание, – отпил вина, – от них отворачиваются. Вообще-то брандмауэры, как срезы по живому: не владея языком знаков, выразительно расчленяют время, отчленяют будущее от прошлого. Но и сшивают, так ведь? Печальные отпечатки и будущего, и прошлого, обманчиво-пустые внутренние грани города, очутившиеся снаружи.

– Голенькие, сиротливые, тебе их жаль?

– Пожалуй, их нагота стыдлива и беззащитна.

– И чревата семиотическим коллапсом! – пугнул Шанский, – по обыкновению мы разгадываем знаковые возмущения на голом фоне, вникаем в некий знаковый ритуал, выделяющийся на плоскости, как рельеф, и на тебе – оголённые плоскости брандмауэров очутились снаружи, выпирают из насыщенного знаками фона.

Эффектно помолчал, задался вопросом:

– Ослепшие зеркала, интровертная живопись… Петербургские формы и ландшафты разве не интровертны?

Задев локтем салатницу, снова повернулся к холсту. – Пространство выплескивается во время, второй, дворовый контекст – в собственно городской текст.

Шанский не успевал додумать мысль, слова торопили. – Два контекста, внешний, культурно-исторический, и внутренний, мифологический и экзистенциальный, сливаются таким образом в третий, метафизический.

– Сколько контекстов, три? – уточнял Головчинер.

– Красиво, но темно, без косых ступеней чёрт ногу сломит, – ворчал Бызов.

эврика!

Вот-вот, именно: текст как город.

Бухтин, главарь новых филологов, фонтанируя, искал наощупь, будто слепец, соединительную ткань, искал, да не находил. А вот она – Шанский вылепил из петербургского бреда пространственно-временную модель срастания мифологического, экзистенциального, метафизического.

– Сегодня днём с Валеркой попировал, – напомнил Соснин, – он, в даль свободного романа заглядывая, сболтнул, что… И Шкловский Виктор Борисович, как ни удивительно, одобрил идейку, правда, обозвал Валерку филологом-утопистом.

– Молний с бисером щедрый метатель, – улыбнулся Головчинер, – кого ещё из великих мира сего наш экстравагантный друг за отчётный период успел обаять и обратить в свою веру?

– Элизабет Тейлор! – выпалил Шанский и, взорвав недоверчивую тишину, под нарастающий хохот Валеркину историю пересказал.

И тут опередил! Когда, как успел, ведь был в Коктебеле? – вновь восхитился феноменальной осведомлённостью и быстротой Толькиных реакций Соснин.

А-а-а, ничего феноменального… Шанский поведал о встрече с Валеркой в Лавке Писателей, все новости разузнал… с Бызовым уже и Льва Яковлевича, наверное, помянули, Бызов ведь спросил сразу, едва нашёл паузу. – Слыхал, машина сбила на Загородном? Задушил бы ту суку, что за рулём сидела… а-а-а, до Лавки Писателей, надо думать, забежал в Дом Книги, получил у Люси Левиной предпоследний экземпляр «Римских элегий» на папиросной бумаге, повсюду пострел успел, – Соснин закончил собственное расследование, а Шанский свернул в сторону, понёсся вдоль монотонных ампирных фраз, мимо барочных восклицаний.

– Восклицательные знаки ночи! – благоговейно прошептал Головчинер.

между строк магического черновика

– Слипание каменных случайностей в чудесную цельность заставляет и холодных созерцателей захлёбываться восторгом…

– Призрачность твёрдокаменной красоты…

– Две стихии, камень и вода, пространство и время – сливаются, ибо река течёт через город…

– У меня холодильник сломался, воды натекло… – пожаловалась жене Художника Людочка, – едва починили, опять сломался.