Выбрать главу

– Сочинят стихотворение и ну шлифовать, а дошлифуют, так и слова не оставят из тех, что поначалу казались незаменимыми, – любезно улыбался Милке Головчинер, пробуя пальцем на остроту седоватый щетинный ус.

– И будто бы не стихи остаются, гул от них, в котором новые стихи должны народиться, будто бы звучит пока смутный, но заносчивый замысел.

– Ещё не музыка, уже не шум, – отчеканил формулу Головчинер.

– Вот-вот, шлифуют, пока игра словами не преображается в игру слов. Каждый сам по себе – неприкаянные пьющие одиночки, с творческими соперниками чуть ли не на ножах, однако, потакая волшебному объединительному позыву, вменённому славой, бедами Петербурга, сплачиваются в хор, простуженно поют безысходное величанье городу; их мучит и окрыляет своевольное таинство его судьбы, этакого слепка дерзких мечтаний коллективного бессознательного, – с шипящим свистом сглатывал слюну, – это не корневое, не нутряное, утробное… худосочные дети отражений, лишённые вкуса к публичности, они погружены в туманы субъективности, в тихое своё помешательство, на людях тратятся в выпивке с битьём посуды; неприкаянные, а страсти до тла сжигают… запамятовал, – Шанский остерегался пафоса, – что сжигают за собой: мосты, корабли?

– Ты хоть встречал вне текстовой темени эдаких безумцев, холодным огнём горящих, пил с ними? – басил Бызов, вешая на спинку стула пиджак.

– О, цистерны спирта, танкеры алжирского красного выпил с ними и сейчас пью, – нашёлся Шанский, повторил не желавшему слушать и слышать Бызову про задымленные пьяные рожи, – разве сии картины не заговорены мистическим окружением? – соскользнул взором со стены, качнулся к Соснину. – Водку, коньяк? Стареющий мальчик с искристыми глазами, безвольным красивым ртом.

– Удел таланта, – опрокинул рюмку Шанский, – беспощадный духовный изоляционизм, в нём талант растёт, развивается, и вряд ли на земле есть место, где идея индивидуального творческого роста торжествует столь очевидно… Петербург – это аналог пещер, в которых испытывали свой дух пустынники.

– Здесь мне сновиденье явилось, – молитвенно зашевелил губами Головчинер.

– Да, таланты взрастают в тишине, в одиночестве, даже затворничестве, а характеры рождаются в волнах житейского моря, в штормах его, и в этом смысле наша провинциально-тягостная застойность оказывается благотворной, талант на поверхностные бытийные треволнения не отвлекается.

– Таланты, которые на вечность не ставят, из квёлой, застылой нашей Пальмиры в бурлящую Москву спешат смыться. Характеры для воплощения ищут?

– Ну-у, мало-по-малу характеры повсюду тускнеют, воплощение характеров искусство не занимает, если преодолена инерция реализма. И не всякие честолюбивые таланты в Москву смываются, отчаявшиеся – эмигрируют, а те, кто чего-то уже достиг, напечатался, и потерять достигнутое боятся.

– Чего боятся-то? Обкомовских козней?

– Забвения, захоронения заживо! Хотят широкой известности, славы и не когда-то, а побыстрее, лучше – сразу.

– Здесь жить, словно спать в гробу, – подтвердил Головчинер.

– Валерка об успешных перебежчиках сегодня порассуждал, – Соснин отпил водки, – к примеру, Битов, напророчил Бухтин, в Москве станет другим писателем, скорей всего, очень хорошим, большим писателем, сравнимым по масштабу с тем писателем, каким был здесь, но творчество одного с переездом оборвётся, другого – начнётся… короче, литература получит двух больших писателей вместо одного, но зато, возможно, великого.

– Вечный спор синицы в руках и журавля в небе!

– Петербургского журавля Битов поймал уже, можно какими-нибудь будущими московскими синицами удовлетворяться, – информировал Шанский, – «Пушкинский дом», поверьте, примут как великий роман; Шанский, конечно, первым получил доступ к рукописи, оценил.

– Когда издадут? – заволновался Гоша, он ловил каждое печатное слово Битова; недавно хвастал, что выменял на десятикилограммовый макулатурный талон «Уроки Армении».

– Когда рак свистнет, тогда и Битова издадут, – сказал Бызов, – надейся и жди.

– Почему? Трифонова же напечатали, а после «Дома на набережной»…

– Повторяю для невнимательных: «Пушкинский дом» претендует на титул великого романа. Понимаете? – великого.

Головчинер равнодушно жевал, – прозой не интересовался, не видел в прозаических текстах ничего достойного вычислений.

– Что ещё у нас есть великого?

– Поэзия Бродского; Головчинер, не переставая жевать, прислушался.

– Кушнер не дотянул?

– Голосок тихий, тонкий! Застрял в условном закутке между большим и великим.