Поезд с толчками, частыми остановками тащился по приморской ветке от Ливорно на юг, всю ночь я не сомкнул глаз; забрезжило, рассвело, грязно-рыжая, с высолами, земля бежала вдоль железнодорожного полотна, вильнула лента разбитой каменистой дороги с ранней арбой. И вдруг сказочно всплыл меж холмами купол. Он наплывал, вырастая над подёрнутой дымкой буроватою рябью крыш, паровоз пыхтел, замедлял ход, состав замер у замусоренной безлюдной платформы с надписью по гнутой железной табличке, укреплённой поверх ограды: Roma, San-Pjetro. Не в силах дождаться прибытия на главный вокзал, я с поклажей, тяжеленной, колотившей по спине фотокамерой, выскочил из вагона, скользя по тропинке, вившейся в ржавчине прошлогодних колючек, спустился к сонным обветшалым домам и с первыми лучами солнца вошёл в собор.
……………………………………………………………………………………………………………………………..
Впечатления от грандиозного подкупольного пространства срамили самые дерзкие мои ожидания. А снаружи – обманывала камерностью большущая площадь, которую обнимала колоннада Бернини.
Не стал перелистывать страницу, зачем-то медленно пересчитал коричневые манновские тома, да, ровно десять.
Потянулся к тонюсенькой, лежавшей сверху книжице; фронтиспис с дарственной блеклой вязью: «милейшему Илье Марковичу Вайсверку, первому из друзей-петербуржцев, встреченных…», ещё с три короба мечтательно-восторженной ахинеи.
Приложением – мечтательно-восторженные стихи.
Вытащил из-под стопки книжек, привычно открыл наугад Анциферова.
И будто по заказу открыл: «у Мойки остров, обнесённый высокой красной стеной. Канал разрывает её, а над каналом высится величественная арка, достойная украсить Вечный город…»
Рим, 23 марта 1914 года
Жирная бирюза многоярусных глазниц Колизея.
Огромность спящей вечным сном, заселённой ящерицами базилики; могучие своды, плющ трепетными заплатками расползается по растрескавшейся неровной кладке, пеньки каменных стволов оплетены вьюнком с лиловыми огоньками. И до чего же огромен весь Рим! – не размерами своих памятников, улиц и площадей, но тем, что скрытно в нём продолжает жить. Поражает внутренняя сила пространств с мягкими, оплывшими – усталыми? – контурами, пространств, столько веков вобравших.
От послеполуденной жары ли, волнения так давит грудь?
Идёт второй месяц моих блужданий в оставшихся от империи развалах пространств и лет; очарование смиренно отступивших в тень прошлого древних церквушек, прославлявших первых мучеников-христиан, обломки потемневшего античного архитрава с выщербленными гуськами и модульонами, подпирающие сколоченный кое-как, со спутанною бахромою дикой лозы навес, сонные заброшенные дворцы, сады с давно забывшими свои дни рождения парапетами, ступенями, балюстрадами; каменные аффекты барокко, и – музыка, возбуждение пирующих и нищенствующих вокруг фонтанов Навоны, и – шаг в сторону – мёртвая тишина переулков, разбитые, с лишаями травы, мостовые перед надменными фасадами; и воркотня голубей, пыль, чад и дымы жаровен, запахи уличной остерии, мягкий сыр, пучки свежей зелени, суета крикливых торговцев и покупателей у вяло скруглённой, заросшей грязными коростами старости аркады театра Марцелла, где я остановился, чтобы перевести дух. Естественная пестрота множества мгновенных картинок захватывает какой-то поначалу необъяснимой мощью, но хаотичные впечатления, откликаясь на тайные мои ожидания и с лихвой оправдывая книжные обещания, вдруг парадоксально сливаются в панораму величавой меланхолии Рима, творцом которой могли стать, наверное, лишь напряжённо прожитые века. Наверное… я не решаюсь хоть что-нибудь сказать твёрдо. История недолгих моих отношений с Римом – это история возвышенного непонимания; как такое смогло сложиться, – спрашиваю себя едва ли не на каждом шагу, пытаясь прочесть всхолмлённые письмена, – был ли у предусмотрительно творившего времени изначальный многовековый план или во все эпохи властвовал жребий, для Рима, накопителя перемен, всегда счастливый? Тщусь обнажить запрятанные в каменных складках первоосновы, разгадать художественные импульсы перемен, которые для меня интересней, чем импульсы исторические, но болезненное любопытство моё к вечеру так и остаётся неудовлетворённым, засыпая, возлагаю надежды на очередную попытку расшифровки хотя бы отдельных знаков пространственной криптограммы. С холма на холм, с холма на холм, Рим при взгляде как бы извне, с каждого из холмов, – другой, но и неизменный тоже. Будто бы провалившийся, затихший и выцветший там, внизу, раскроенный на причудливые панорамные ломти, – их и мысленно сплотить трудно – удаляется от меня, покачивая на волнах потускневшей черепицы купола, колокольни. Засматриваясь, как вдруг не соскучиться по шуму, краскам? Всё внутри Рима, на его улицах, площадях, выглядит действительно так, как было мне обещано в книгах. И всё – совсем не такое, каким при чтении представлялось. Изо дня в день – магия рассеянных сюжетов, ждущих своего часа в извивах душного лабиринта, сюжетов сонливых ли, быстролётных, запускаемых случаем в любом направлении из любой точки этого непостижимо старого, да так и не одряхлевшего города. Стакан Valpolicella опьяняет поэзией. Цоканье копыт. Палящее солнце. Горячий аромат лавра. Шершавые плиты под облаками пиний. Желанная синева теней. И зовущий рокот воды, сбегающей с позеленелых мускулов бронзы в мраморное блюдо, взблескивание монет на дне. И – с непосильным уже, до перехвата дыхания, нетерпением – на Капитолийский холм! Опять каскад пологих ступеней плавно влечёт к карнизу Дворца Сенаторов, к небу, опять медленно вырастает из узорчатой площади античный всадник на овальном пъедестале: вглядывается в новый для него, взращённый папами, Рим, прозревает время.