Выбрать главу

Пробравшись через кусты, я подошел к старику и попытался с ним заговорить. Он продолжал работу, не обращая на меня никакого внимания. Я заговорил громче, затем закричал, и он медленно повернулся ко мне. На его лице зияли две большие язвы-болячки — одна возле правого виска, другая на щеке. Они были присыпаны каким-то лекарством, и струйки пота разъедали порошок, пробиваясь к подбородку.

Он кинул на землю топор, и я обратил внимание на его руки — огромные, костлявые, с набухшими на тыльной стороне венами, с твердыми, мозолистыми ладонями, а пальцам уже вовек не распрямиться.

Его выцветшие голубые глаза улыбались. В отличие от героя, чье лицо Торо описывает как «слишком суровое для улыбки, слишком жесткое для слез», лик этого старца излучал доброе расположение. Кожа на его лице туго обтягивала большие скулы, не позволяя, казалось, выражать какие-либо эмоции. Но он, несомненно, улыбался.

Он начал оправдываться, что слишком мало нарубил после обеда, что, хоть и стар, обязательно должен работать, поскольку боится слечь, как его сосед.

Говорил он громко, — видимо, был почти глух, да и издавна привык разговаривать на ветру. Мы оба кричали так, что нашу беседу можно было слышать на километр без усилителей.

Он объяснил мне, что не может делать ничего, кроме рубки кедра, поскольку всегда только этим и занимался, не считая работы на ферме; что ему восемьдесят шесть лет и что отец научил его рубить кедр, когда ему было всего десять лет.

Семьдесят шесть лет он рубил кедр!

Оказалось, он вполне обеспеченный человек, на эту унылую работу его толкала вовсе не нужда, но упорная борьба против беспомощной старости. Его 89-летний сосед вот уже четыре месяца лежал в госпитале, не зная, выйдет ли оттуда живым.

Тут в его голосе послышался упрек: ведь сосед год назад сложил руки, за что и был наказан старческой немощью и потерей голоса. «У него, видите ли, нет сил говорить!» — укоризненно покачал головой мой собеседник.

Такова философия первопроходца-пионера: вставай и делай хоть что-нибудь, иди вперед до конца, никогда не отступая. Таково евангелие спасения работой.

«Когда человек стареет, — вздохнул он, — в жизни остается мало радостей; а в молодости почему-то не хватает разума позаботиться о себе». Джордж Бернард Шоу отлил это наблюдение в эпиграмму. А может быть, Марк Твен сказал это еще до него.

Я спросил старика, который час. Взглянув на солнце, он ответил: «Около четырех: до захода солнца еще два часа».

«Да нет же, — возразил я, — солнце садится около семи, значит, сейчас пять часов».

«А, — хмыкнул он с видимым раздражением, — переводят зачем-то стрелки туда-сюда…»

Я ощутил в его словах недовольство людей, живущих на природе, искусственным переходом на летнее время, как будто всякое измерение времени не является искусственным. Вмешательство в солнечное время кажется им кощунственным. Возможно, это эхо стародавнего поклонения солнцу, и городская вольность указывать светилу, когда ему вставать и когда садиться, действительно представляется им богохульством. Наверное, своим вмешательством в ход времени Рузвельт потерял больше голосов, чем своими попытками модернизировать Верховный суд.

Томас Манн на протяжении всего романа «Волшебная гора» постоянно вмешивается в ход времени. Он склонен делить его на периоды соответственно определенным событиям, — например, Рождеству и Пасхе или, скажем, на периоды дискомфорта — как семиминутное измерение температуры тела. Понятие времени самого по себе для него пусто. Смысл имеет лишь то, что наполняет время, все же остальное — иллюзия. Попытка разделить поток времени на равномерные, не связанные друг с другом отрезки независимо от их содержания придает нашей жизни искусственность. Часы, календари, свистки и гудки удобны в управлении фабрикой или поездом, но противоречат духу жизни. Иногда об этом пишут поэты. Поддаться безликой рутине времени, управляемого часами и календарем, — это значит погрузиться в нечто худшее, чем смерть, поскольку вы при этом остаетесь в сознании.

Рутина подчиняет нашу жизнь безжалостной индустриализации. Но ведь жизнь — это нечто иное: это звезды и рассвет, затишья и бури, волшебство сумерек и причудливость различных сезонов; жизнь, в конце концов, — это бесконечное разнообразие природного дня, отрицающее рутину.

Я сомневаюсь в истинности легенды о миграции ласточек Капистрано точно по календарю, поскольку природа живет по совершенно иному принципу. В течение ряда лет я пытался доказать, что пурпурная ласточка прилетает в Остин 2 марта, в День независимости Техаса: ласточки в течение четырех лет подряд действительно прибывали в изготовленную мной дуплянку день в день. Уверенный в достоверности своих выводов, я перестал возиться с дуплянкой и, по существу, бросил эксперимент, лишь пассивно держа ласточек в поле внимания. Попросил друзей звонить, если заметят их в Техасе второго марта. Получив шесть подтверждений об их прибытии в указанный день, хотел было опубликовать результаты моих исследований. Но на следующий год четыре шумных ласточки разбудили меня утром пятнадцатого февраля! Они с приветственными криками шустрили возле дуплянки весь день — это заметили даже мои соседи.