Вильям Эмери и Михаил Цорн по ночам занимали каждый свою повозку, днем же, во время перехода каравана, они были неразлучны. Эти молодые люди с каждым днем привязывались друг к другу все более тесными узами дружбы. Каждый этап они преодолевали верхом, держась рядом, беседуя и споря о многом. Часто они отрывались от каравана, то удаляясь в сторону, то обгоняя его на несколько миль — перед ними, насколько хватало глаз, простиралась равнина. Тогда они становились свободными детьми природы, словно затерянными в этой дикой местности. Тут-то они начинали болтать обо всем на свете, кроме науки! Они забывали о цифрах и проблемах, о вычислениях и наблюдениях, это были уже не астрономы, созерцатели усеянного звездами небосвода, а два сбежавших с уроков школьника, которым так радостно ехать сквозь густую чащу леса, мчаться по бесконечной равнине, вдыхать полной грудью воздух, насыщенный пряными запахами. Они смеялись, да-да, смеялись, как простые смертные, а не как степенные люди, которые проводят жизнь в обществе комет и других небесных тел. И если они никогда не смеялись над самой наукой, они все же порой подсмеивались над мрачными учеными. Впрочем, это делалось без всякой злобы. Они оба были славными молодыми людьми — экспансивными[123], общительными, преданными науке, составляя резкий контраст со своими начальниками, являвшимися скорее натянутыми, чем подтянутыми, — полковником Эверестом и Матвеем Струксом.
Эти ученые часто становились предметом их обсуждения. Вильям Эмери начинал лучше узнавать их по рассказам своего друга Михаила Цорна.
— Да, — сказал однажды Михаил Цорн, — я достаточно долго наблюдал за ними во время нашего переезда на борту «Августы» и, к сожалению, вынужден констатировать, что два этих человека завидуют один другому. Кроме того, хотя полковник Эверест формально является главой нашей экспедиции, все же Матвей Струкс не обязан беспрекословно ему подчиняться. Русское правительство четко оговорило его положение. Оба наши начальника одинаково властны, как один, так и другой, и, я это повторяю, между ними существует зависть ученых, а это самая скверная из всех завистей.
— И самая бессмысленная, — отозвался Вильям Эмери, — потому что каждый из нас получает выгоду от усилий всех. Но если ваши наблюдения верны, а у меня есть все основания думать, что это так, дорогой Цорн, то это — досадное обстоятельство для нашей экспедиции. Ведь нам нужно полное согласие для того, чтобы столь сложная операция завершилась успешно.
— Несомненно, — ответил Михаил Цорн, — и я очень опасаюсь, что такого согласия не будет. Представьте всеобщее смятение, если каждая деталь операции — выбор базиса, метод подсчета, размещение ориентиров, проверка цифр — всякий раз станет вызывать все новые и новые споры! Я, конечно, могу ошибаться, но я предвижу такие разногласия, когда речь пойдет о сведении записей в две наши реестровые книги[124] и о внесении туда цифр с точностью до четырехсотмиллионной доли туаза[125].
— Вы меня пугаете, дорогой Цорн, — ответил Вильям Эмери. — Действительно, будет очень обидно, если, рискнув забраться так далеко, мы потерпим крах из-за отсутствия согласия в подобном деле. Пусть Богу будет угодно, чтобы ваши опасения не оправдались.
— Я тоже этого желаю, Вильям, — ответил молодой русский астроном, — но, повторяю вам, во время нашего плавания я несколько раз становился свидетелем их споров относительно научных методов, в которых проявилось невообразимое упрямство полковника Эвереста и его соперника. Честно говоря, я почувствовал во всем этом элементарную зависть.
— Но оба эти господина всегда вместе, — заметил Вильям Эмери. — Ни одного из них никогда не встретишь без другого. Они неразлучны, даже более неразлучны, чем мы с вами.
— Да, — ответил Михаил Цорн, — они не расстаются в течение всего дня, но не обмениваются за день и десятью словами, они наблюдают друг за другом. Если одному из них не удастся одержать верха над другим, нам придется работать в условиях поистине экстремальных[126].
— А вот как по-вашему, — спросил Вильям с некоторой долей нерешительности, — кого бы из этих двух ученых вы предпочли?
— Дорогой Вильям, — ответил Михаил Цорн совершенно откровенно, — я покорно приму в качестве руководителя того из двух, кто сможет поставить себя в этом качестве. Когда касается дела, я не проявляю никаких предрассудков, никакого национального самолюбия. Они оба представляют большую ценность для науки. Англия и Россия должны в равной степени воспользоваться результатами их работы. А потому не слишком важно, кто этой работой будет руководить — англичанин или русский. Вы не такого же мнения?
— Абсолютно такого же, дорогой Цорн, — ответил Вильям Эмери. — Давайте не дадим увлечь себя нелепым предрассудкам и по мере наших сил употребим с вами все усилия на благо общего дела. Выть может, нам удастся предотвратить удары, которые собираются нанести друг другу оба противника. Кстати, а ваш соотечественник Николай Паландер...
— О! — со смехом ответил Михаил Цорн. — Он ничего не видит, ничего не слышит, ничего не понимает. Он будет считать ради кого угодно, лишь бы считать. Он не является ни русским, ни англичанином, ни немцем, ни китайцем! Это даже не житель нашего подлунного мира. Он — Николай Паландер, вот и все!
— Я не сказал бы того же о моем соотечественнике сэре Джоне Муррэе, — ответил Вильям Эмери. — Его милость — англичанин до мозга костей, но он еще и страстный охотник и скорее кинется по следу жирафа или слона, чем пустится в спор относительно научных методов. Так что будем рассчитывать лишь на самих себя, дорогой Цорн, в попытках сгладить постоянные трения между нашими руководителями. Излишне добавлять: что бы ни случилось, мы должны быть откровенны и до конца заодно.
— Всегда, что бы ни случилось! — подтвердил Михаил Цорн, протянув руку своему другу.
Тем временем караван, ведомый бушменом, продолжал двигаться на юго-запад. Четвертого марта, в полдень, он подошел к подножию тех вытянутых, поросших лесом холмов, к которым держал путь, начиная от самого Латтаку. Охотник не ошибся: он привел экспедицию на равнину. Но эта равнина, все же волнистая, оказалась непригодной для первоначальных работ по триангуляции. Поэтому Мокум снова занял место во главе всадников и повозок, и караван двинулся дальше.
К концу дня отряд добрался до одной из тех стоянок, что разбивают фермеры-кочевники — те самые «буры»[127], которые иногда по целым месяцам стоят на одном месте, обнаружив богатое пастбище. Полковника Эвереста и его спутников радушно принял хозяин, колонист-голландец, глава многочисленного семейства, не пожелавший принять никакого вознаграждения за свои услуги. Этот фермер был из тех мужественных, скромных и работящих людей, умевших небольшой капитал, умно вложенный в выращивание быков, коров и коз, быстро превратить в крупное состояние. Когда найденный источник корма иссякает, фермер, словно патриарх былых времен, отправляется на поиски нового обильного пастбища и, найдя его, устраивает стоянку на новом месте.
Разговорившись, фермер очень кстати сказал гостям про большую равнину, находившуюся на расстоянии пятнадцати миль, — обширный ровный участок, который мог бы подойти для геодезических работ.
На следующий день, пятого марта, караван с рассветом выступил в путь. Он двигался все утро. Монотонного однообразия этого перехода не нарушило бы никакое происшествие, если бы не выстрел Джона Муррэя, попавшего на расстоянии двести метров в любопытное животное с головой, украшенной острыми рогами, с мордой быка, длинным белым хвостом. Это был гну, издавший при падении глухой стон.
Бушмен выразил бурный восторг от того, что, несмотря на порядочное расстояние, животное, пораженное с удивительной точностью, сразу упало замертво. Эти звери, высотой примерно пять футов, обычно дают внушительное количество превосходного мяса, так что охотников каравана попросили впредь охотиться именно на них.
126
Экстремальные условия — крайне напряженные, с применением крутых мер для преодоления частых затруднений и конфликтов.