Когда он очнулся, наступили сумерки. И ничего, ничего в душе — ни упрямства, ни ярости, только однотонный голосок Каролы:
— Ты не знаешь, как близок ты мне был, когда мы слушали «Пятую» Брукнера… — Итак, ни малейшего впечатления! — Какое-то странное, роковое состояние души отдаляет меня от людей именно в те минуты, когда во мне тихонько просыпается страсть. И так же таинственно, как пришла, она угасает. Я осуждена брести по жизни ребенком в любви…
Он сидел рядом, выпрямившись. Слушал ее болтовню: ребенок в любви, жизнь утечет незаметно, чего же мы в ней достигли, мне мила в людях их праздничная сторона… Она говорила и говорила, а буря страсти и жарких ласк пронеслась мимо, не оставив в ней и следа.
Дурак я! — думал Хольт. Он чувствовал себя опустошенным, ограбленным, обманутым. Он сам себя обманул. Вечно он себя обманывает в самом лучшем, что дает нам жизнь. Бессмысленно разменивается на гроши. Гоняется за тенью! Какой же он дурак!
Что это она говорит? Что-то о прощании…
— В конце месяца я уезжаю, расстаюсь со всем, что мне близко. Поселюсь в Мюнхене. Ты лучше кого-либо способен понять, что жизнь надо увидеть со всех сторон, чтоб потом с правом сказать себе: я не зря прожила свой век где-то на обочине.
Хольт понимал.
— Ты будешь со мной всегда, — лепетало что-то рядом. — Как в светлые, так и в темные минуты… Я всецело доверяюсь своему счастью в жизни…
Он предоставил ей лепетать и вернулся к себе. Снова стал у окна, как и час назад и как часто простаивал у окна: узник, глядящий на волю, узник в плену у заблуждений, которым конца не видно. Отчаяние нарастало в нем, но он подавил его, заставил себя принять решение.
Наутро он его осуществил.
— Нет смысла больше здесь задерживаться, разреши проводить тебя домой. Но поторопись, через час отходит поезд.
Ее недоуменное лицо его не тронуло.
Дома он с головой ушел в работу. Когда же вечером, усталый, в изнеможении, он лег на кровать и закинул руки за голову, перед ним из темноты ночи, заблуждений и стыда снова выплыл неугасимый образ Гундель.
Неделю спустя Хольт наконец решился позвонить Цернику.
— Я вел себя как дурак, теперь мне это ясно. Противился вам, потому что вы неудобный человек. Вы такой же неудобный, как и ваша правда. Не будьте злопамятны, приходите, мне вас очень недостает. Недостает вашей критики. Вы мне нужны!
И Церник пришел. Он расположился в шезлонге и выпил несколько полных кружек колы, хмуро и злорадно поглядывая на Хольта. Он выслушал все, что тот пожелал ему сказать, но взгляд его оставался скептически угрюмым.
— Это вы-то разделались с прошлым? Нет, вы еще далеко не разделались с прошлым! У вас, голубчик, уже не кризис, вы вот-вот взорветесь, как паровой котел под высоким давлением! Советую вам выговориться, пока не поздно!
Церник снова спорил с Хольтом, давал советы, наставлял, приносил книги. И все же что-то изменилось в их отношениях, исчезла былая непринужденность. Церник держался как бы на расстоянии, корректно и официально. А может быть, это только казалось Хольту.
Несколько дней спустя профессор, вернувшись с завода, сообщил ему новость: доктор Бернгард с супругой и дочерью, никому не сказавшись, перешли зональную границу и поселились в Мюнхене.
7
За знойным грозовым августом последовало ласковое бабье лето; дни стояли ясные, теплые, и только ночами начало холодать.
В размеренную жизнь Хольта с ее неизменным чередованием школьных занятий, усердных домашних трудов и короткого ночного отдыха то и дело проникали отголоски происходивших в мире событий. Местные выборы оставили его безразличным, по возрасту он еще не голосовал, к тому же единственным фаворитом на этих бегах была объединенная партия Шнайдерайта.
С новым урожаем действительно увеличили продовольственный паек. По ту сторону границы был создан Двухзональный экономический совет. На Нюрнбергском процессе ожидалось вынесение приговора. Эгон Аренс, скрывая тайное уныние за напускным молодечеством, все чаще заговаривал о неизбежности войны между обеими великими державами, хотя Сталин в своем широко обсуждавшемся интервью отрицал возможность новой войны.
— Не слушайте трепотни вашего болвана Гроша, — убеждал Аренса Хольт. — Ведь это же законченный кретин, а с конфискацией банков он и последнего соображения лишился.