Профессор отложил замшу и стекла. Он заслужил этот упрек.
— Оставим прошлое, — искренне и тепло сказал он, — поговорим…
Но Хольт его перебил.
— Да, это ты не прочь, — воскликнул он, уже не сдерживаясь, так взбесило его замечание отца. — Оставить в покое прошлое — это вы все не прочь!
Но Хольт не намерен был оставлять прошлое в покое, нет, и он торопливо, хрипловатым голосом кидал обвинение за обвинением профессору в лицо.
О чем же еще говорить, как не об этом проклятом прошлом, куда Хольт был брошен помимо своей воли и не по своей вине!
— Кто из нас двоих выбирал Гитлера или хотя бы со стороны глядел, как он шел к власти? Не я же! Я тогда еще под стол пешком ходил! Пусть у меня тогда уже обозначалась «тяга к простонародью», но в фашизме и войне я никак не повинен! Меня ткнули в это дерьмо, меня с малых лет — вспомни-ка, вспомни! — пичкали болтовней о воинской доблести и Германии, Германии превыше всего! И кто, скажи, пожалуйста, оставил меня во всем этом дерьме и даже пальцем не пошевельнул, чтобы глаза мне открыть? Ты! Однажды я пришел к тебе за помощью и уехал в еще большем отчаянии…
Тут профессор прервал сына.
— Я тогда сказал тебе правду!
— Сказал! — повторил Хольт. — Швырнул, как швыряют собаке кость! Но швырять мне правду я не позволю и не позволю спихивать на меня разборку твоих книг. Поздно хватились, господин профессор! В свое время тебе, может, и удалось бы сделать из меня послушную собачонку, но тогда господину профессору не следовало рвать семейных уз, тогда господину профессору надо было думать не только о собственной достоуважаемой персоне, а хоть немножко и обо мне, и ты соизволил бы сохранить мне отчий дом…
Все. Нить оборвалась. Хольт обшарил все карманы, но сигарет не оказалось. Профессор пододвинул свою пачку. Хольт закурил. Профессор сидел молча, обхватив голову руками.
— Ты во многом прав, — сказал он наконец. — Поговорим обо всем, когда оба будем спокойнее. Я вовсе не имел в виду далекое прошлое.
— А какое же? — спросил Хольт.
— Давай-ка сейчас лучше поговорим о будущем.
Но Хольту не хотелось лгать отцу в глаза, перед тем как уйти от него, и он настаивал:
— Так какое же прошлое ты имел в виду? Ага, недавнее! Что же случилось?
— Ты очень распустился.
— Распустился? То есть как?
— Мальчик мой, — сказал профессор, — давай лучше…
— То есть как распустился? — усмехнулся Хольт. — Почему ты мне прямо не скажешь?
Профессор наморщил лоб.
— Последнее время ты частенько напивался. Дважды вообще не ночевал дома…
Хольт с откровенной насмешкой уставился на профессора.
— Вот как, отец! Неужели ты в девятнадцать лет никогда не возвращался домой навеселе?
Профессор оторопел, но чувство справедливости одержало верх. Разве в студенческие годы ему не случалось участвовать в попойках?
— …а что касается тех двух ночей, — продолжал Хольт, — как, по-твоему, в последние годы, когда ты так старательно пересматривал свои взгляды, много ночей я бывал дома? Как, по-твоему, не могло случиться, что я и вообще-то не вернулся бы домой?
Профессор поднял руку.
— Я тебе даю… скажем, сорок восемь часов на то, чтобы принять мои условия. Во-первых, ты поступишь на работу, которую я постараюсь тебе подыскать. Во-вторых, подчинишься известной домашней дисциплине. В-третьих, порвешь всякие отношения с этим Феттером.
— А если я не приму твоих условий?
— Тогда ступай своей дорогой, — сказал профессор.
Хольт встал. Профессор тоже поднялся, ему удалось спокойно и твердо выговорить «тогда ступай своей дорогой», но сейчас он положил руку на плечо сыну:
— Вернер, мне хочется, чтобы ты остался. Я же тебе добра желаю, пойми!
Да, конечно, понять… Хольт угловатым движением высвободил плечо. Как это? Человек живет, чтобы познавать; это сказал Блом, чудак Блом, человек не от мира сего…
Когда-то и Хольт, совсем еще мальчишкой, пытался многое понять, почему, например, существуют на свете богатые и бедные, почему любовь в сказках прекраснее, чем в жизни, или почему нет мерила для добра и зла, для справедливости и несправедливости… Это было давно. Дурное тогда было время для ищущих, темнота, глаза завязаны. Кругом обман и ложь. И все было ошибкой, все, вплоть до сегодняшнего дня, до этой минуты.
Он надел пилотку, надвинул ее на лоб. И, круто повернувшись, вышел из лаборатории.
В подворотне стояла ручная тележка, на ней — большая оплетенная бутыль. Кто-то после работы поставил тележку сюда, загородив проезд. Семьдесят пять килограммов уксусной кислоты так оставлять нельзя. К двери вели всего три ступени, и Мюллер заглянул в коридор нижнего этажа. Огни всюду погашены. За окошечком сидел калека-вахтер и клевал носом, дожидаясь смены.