Хольт бежал по парку, он знал: оно вернется, и он должен будет назвать его по имени, а он этого страшился. Что-то взмыло в нем необоримое, что-то сильнее разума и логики и отнюдь не чужое, нет, свое, какая-то часть его существа.
Гундель — его спасение, его опора, надо лишь поставить ее перед свершившимся фактом. А это значит, что надо переговорить со Шнайдерайтом — пусть уберется с дороги! Вчерашний разговор показал, как призрачен заключенный между ними мир. Хольт не станет интриговать против Шнайдерайта, так низко он еще не пал. У него хватит мужества пойти к нему и, если придется, сказать: катись ты к чертовой матери!
Это было в пятницу вечером. Хольт нашел Шнайдерайта в одном из бараков, на двери висела табличка: «Производственный комитет. Председатель». Шнайдерайт сидел за письменным столом еще в рабочей одежде — он этим утром возвел сложнейшую ретортную печь.
Хольт стал перед письменным столом.
— Вы не уделите мне полчаса?
— Что случилось? Где горит? — И Шнайдерайт указал ему на стул.
Хольт продолжал стоять. Он сунул руки в карманы и несколько секунд сверху вниз смотрел на соперника; теперь он мог разрешить себе, словно со стороны, без предубеждения поглядеть на Шнайдерайта, и он пришел к выводу, что у Шнайдерайта симпатичное лицо, сильное, смелое. В сущности жаль, что они враги. Когда-то, мальчиком, он искал друга, храбреца. В ту пору он мог бы в этом по-своему неотразимом малом обрести достойный пример для подражания и добивался бы его дружбы. Но появился Вольцов, и это решило все дальнейшее.
Шнайдерайт, должно быть, почувствовал теплоту во взгляде Хольта.
— Садитесь же! — сказал он. — Я всегда рад с вами встретиться и потолковать.
— Сожалею, но я пришел не для приятных разговоров. Мне, право, очень жаль. Но что толку лицемерить? Верно? Вы, как и я, за откровенное объяснение. Да мы и вообще на многое смотрим одинаково, также и в области политики, хоть вы этого не склонны признать: вы считаете, что если кто родился в буржуазной семье, он до конца своих дней останется махровым реакционером. А слыхали вы о писателе Бехере? Он ведь тоже из буржуазной семьи.
— Мне это известно, — сказал Шнайдерайт. — Дальше!
— Вы недооцениваете убедительность ваших взглядов. Недооцениваете притягательность прогрессивных идей, потому что сами вы других не знали. Это иногда приводит к ограниченности.
Шнайдерайт, уткнувшись в ладонь подбородком, внимательно глядел на Хольта.
— Тут вы, пожалуй, правы, — сказал он. — Что-то в этом роде я слышал и от Мюллера.
— Мюллер — вот это да! — воскликнул Хольт. — Вот это был кряжевый дуб. Ученик-то против него дерево елево… волокнистое да с сырцой… — Хольт улыбнулся. — Впрочем, для своих двадцати трех лет вы многого достигли!
Шнайдерайт в замешательстве уставился на Хольта, а потом рассмеялся громко и от души, всей своей богатырской грудью.
— Поздравляю, Хольт! Один — ноль в вашу пользу! Здорово вы отбили мой мяч!
— Давайте считать один — один, и, значит, ничья! Давеча мне от вас тоже порядком влетело.
Шнайдерайт опять рассмеялся.
— А вы мне все больше нравитесь! Честное слово!
— Вот видите! — подхватил Хольт. — Буржуйский сынок не так уж плох. Впрочем, вы мне тоже нравитесь. И я уже сказал: мы с вами одних убеждений. Но, к сожалению, — и тут голос Хольта снизился до шепота, — к сожалению, мы не поделили одну девушку!
Шнайдерайт помрачнел.
— Вот как! — сказал он. — Если я вас правильно понял, речь идет о Гундель?
— Да, вы меня правильно поняли, речь идет о Гундель. — Хольт скрестил руки на груди. — А теперь выслушайте меня внимательно.
Но все сказанное им дальше, сказанное вполголоса, какой-то хриплой скороговоркой, уже не контролировалось разумом, а вырвалось из отчаявшегося, наболевшего сердца.
— Я нашел Гундель в ту пору, когда ей было очень плохо. И как я ни был тогда слеп, я взял ее под свою защиту и устроил ей прибежище в семействе Гомулки. Гундель обещала ждать меня. Она перешла зональную границу, чтобы ждать моего возвращения у отца. Понимаете? — воскликнул Хольт со страстью. — Гундель — часть моей жизни, а не вашей. Я полумертвый до нее дотащился, я нигде не находил покоя и отказался от всего, что мне дорого и свято, потому что нет у меня иной цели в жизни, иного смысла и опоры, как Гундель. Ничего, только Гундель…
Он осекся. Он не видел, что его порыв потряс Шнайдерайта. Он видел перед собой лишь соперника: большой, сильный, тот сидел за письменным столом, не говоря ни слова, с угрюмым, замкнутым, как казалось Хольту, лицом.
— А вы! Я еще валялся в Крейцнахском болоте, как вы уже вкрались в ее жизнь, сманили ее у меня, сбили с толку, спутали ее чувства…
— Ничего подобного и в помине не было, — прервал его Шнайдерайт. — Надо же такое выдумать! Было так: Гундель жила здесь…
— Минуту! — перебил его Хольт. — Дайте мне кончить! — Опершись ладонями о стол, он пригнулся к Шнайдерайту. — Я требую, чтобы вы убрались из жизни Гундель. Бросьте дурака ломать! Никаких совместных поездок к морю! Ступайте своей дорогой! Оставьте наконец меня и Гундель в покое!
— И вы это серьезно? — спросил Шнайдерайт с непостижимым спокойствием. — Вы позволяете себе распоряжаться Гундель, словно какой-то вещью! Но ведь она человек! Не смейте тащить Гундель в свою душевную бестолочь, вы ее погубите, она и сама еще не знает, чего хочет, она еще слишком молода, она еще не может…
— Да замолчите вы! — крикнул Хольт. И с насмешкой: — Гундель ничего не знает, Гундель ничего не понимает, Гундель ничего не может… И вы еще прячетесь под маской бескорыстия! Альтруиста из себя корчите! Вы величайший эгоист, волк, который охотится в чужих владениях! Молчать! — крикнул он, уже не владея собой. — Фрау Арнольд — или вы и ее подозреваете в чем-то дурном? — фрау Арнольд уверяла меня, что и в вашей среде есть кодекс чести, представление о порядочности и подлости… И если кто под маской бескорыстия коварно и подло сманивает у другого девушку, его и в вашей среде сочтут негодяем, подлым негодяем…
— Вон отсюда! — загремел Шнайдерайт, вскочив с места. И шепотом, с угрозой: — Если ты намерен так разговаривать, голубчик…
— Ну и что тогда? — закричал Хольт и уже готов был кинуться на Шнайдерайта с кулаками, но едва глаза их встретились, как этот светлый решительный взгляд, то ли Мюллера, то ли Юдит, то ли Шнайдерайта — не важно, заставил Хольта поникнуть и отступить.
— Когда вы придете в себя, — сказал Шнайдерайт, — мы с вами продолжим этот разговор.
Гундель, да, Гундель — его спасение и опора в непролазной чаще жизни в это проклятое время! И вот в субботу, в полдень, едва Гундель вернулась с утренней смены, Хольт постучался к ней в дверь.
— Что с тобой, уж не заболел ли? — встревожилась она. — Как ты выглядишь!
— Заболел? Нет, я не заболел… — сказал он.
Заболел от тоски, от тоски по дому. Он сел. Эту ночь он почти не спал, он мысленно вел разговор с Гундель, нескончаемые бессмысленные диалоги. Он не мог забыть свое вчерашнее поражение. Одна надежда у него еще оставалась, одна-единственная. Но если Гундель не откажется от Шнайдерайта — это конец. Это значит, что, несмотря на аттестат, он не продвинулся ни на шаг, что он конченый человек.
— Я тут много думал… — начал он и вдруг оборвал.
— О чем же ты думал?
— Не помню, кажется, Меттерних… Нет, не Меттерних… Талейран будто бы сказал: язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли. Я потому вспомнил это изречение, что в прошлом так и поступал — не всегда, скажем, но часто. Я за словами скрывал от тебя свои настоящие мысли.