Выбрать главу

— Ну, выкладывайте, — сказал Готтескнехт, — я в достаточной мере психолог и вижу: что-то у вас на душе.

— Что у меня на душе? — Хольт глубоко затянулся. — Ничего такого!

— Жаль! — сказал Готтескнехт. — Очень жаль. Но ваше посещение радует меня, даже если у вас ничего такого нет на душе. — Он достал с полки трубку и кисет. — С вами творится что-то неладное, вот я и спрашиваю себя, зачем вы, собственно, ходите в школу. Ведь вы же не занимаетесь. Вам надо выговориться, Хольт, это всем нам необходимо! Но сначала расскажите, что было с вами после того, как вы расстались с блаженной памяти Сто седьмой батареей?

Хольт рассказывал нехотя, рассеянно, Лишь на судьбе Гомулки остановился подробнее.

— А сейчас, а здесь? — спросил Готтескнехт.

Хольт пожал плечами.

Готтескнехт молча курил.

— Понимаю, — сказал он наконец. — Распространенная болезнь! Никак не можем освоиться. Жизнь идет своим чередом, по улицам разгуливают русские, и, как ни странно, их не поражают громы небесные, да и вообще все совсем не так, как нам представлялось. И вот мы чуточку разочарованы, что земля не колеблется и не разверзается, — он вынул трубку изо рта, — а мы живем.

Хольт опять только молча пожал плечами.

— Я знаю, — продолжал Готтескнехт, — есть и другое разочарование: все было напрасно, все было ложью, враги оказались хорошими ребятами, а вчерашние герои — преступниками. Вы этого никак не можете, переварить, верно?

Хольт глубже уселся на диван, пружины заскрипели.

— С этим можно примириться, — сказал он.

— Слышать этого не желаю! — возмутился Готтескнехт. — Не примириться, а осознать! — Он допил чай, отложил трубку и встал. — Никто лучше меня не понимает, как тяжело дается такое сознание, а еще тяжелее действовать сообразно с ним. Ведь между нами и тем, что мы осознали, столько всего вклинивается: и прошлое, которое нас взрастило, и человеческая косность, и эгоизм, ну и, конечно, страх. Но действовать осознанно всегда было и будет нашей главной задачей.

— А когда это вы действовали осознанно? — спросил Хольт. И это прозвучало насмешкой.

— К сожалению, слишком поздно, — ответил Готтескнехт. — Перед самым концом меня назначили командиром батареи; под началом у меня были уже не семнадцатилетние юнцы, как вы, Хольт, а пятнадцатилетние мальчишки. Батарею перебросили на восток для участия в наземных боях у Зееловых высот, это с нашими-то разбитыми орудиями, без оптических прицелов! Начальство сказало мне по телефону: «Можете наводить и по стволу!» — Готтескнехт почти кричал: — Наводить по стволу… когда на тебя прут танки! Это был смертный приговор. Привести его в исполнение я не мог, я отказался выполнить приказ. За мной уже выслали полевую жандармерию. Но тут, в самую последнюю минуту, подошли русские, и мы без выстрела сдались в плен. В лагере, неподалеку от Кюстрина, у меня было время поразмыслить наконец о том, чем я хотел быть и чем в действительности стал.

— Вы были порядочным человеком, — сказал Хольт. — Были нам все равно что отец!

Готтескнехт горько усмехнулся.

— Порядочным… — повторил он. — Будто при бесчеловечной системе можно быть порядочным человеком, не борясь с этой системой!

Хольт сразу устал и даже как-то осунулся. Он вспомнил Мюллера, Шнайдерайта.

— Меня всегда несло по течению, — сказал он. — Меня во все это втолкнули: в жизнь, в войну, в преступление. Не понимаю, как это получилось.

— Мы, немцы, — сказал Готтескнехт, — всегда слишком многому верили и слишком мало знали.

— Это не ответ, — возразил Хольт. — Тут опять можно задать вопрос: а почему?

Стемнело. Готтескнехт зажег свечу и, задумавшись, прислонился к книжной полке.

— Опять возникает старый вопрос, — сказал он, словно разговаривая сам с собой. — Вопрос Бюхнера[4] об обстоятельствах вне нашей власти…

— Вы тоже ничего не знаете! — с холодной злобой сказал Хольт. — Вы на двадцать лет старше меня. Но ничего не знаете! Толкуете об идейной полемике, и на уроках слово «гуманность» не сходит у вас с языка. Но когда я вас спрашиваю, почему я качусь под гору… Да, да! — крикнул он. — С самого детства неудержимо качусь под гору — вы не знаете!

— Если рушится ложное мировоззрение, — веско ответил Готтескнехт, — это еще не катастрофа.

Хольту вдруг все стало более или менее ясно. В тридцать третьем году он был ребенком, кашу заварили старшие, а расхлебывать пришлось ему; вот они и крутят вокруг да около, отделываясь громкими или туманными фразами…

— Господин Готтескнехт, — Хольт поднялся и, широко расставив ноги, встал перед диваном; не зная куда деть пилотку, он надел ее и руки засунул в карманы. Он не спускал глаз с Готтескнехта. — Вы голосовали за Гитлера?

— Я… — протянул Готтескнехт и замолчал. Затем наклонился над столом и стал от свечи раскуривать трубку, лицо его постарело, казалось усталым. — Да, — сказал он. — Сперва я голосовал за Немецкую национальную партию, а с тридцать второго года — за Гитлера.

Хольт продолжал в упор глядеть на Готтескнехта, не делая ему никакой скидки за откровенность.

— Но послушайте! — возразил Готтескнехт. — Голосовал я или не голосовал за Гитлера — это в конце концов дела не меняет, он и без моего голоса стал бы диктатором. А если вам действительно важен ответ на ваш вопрос «почему», извольте поинтересоваться причинами! Я скажу вам, до чего я сам докопался, пытаясь разобраться. Беда в том, что при веймарской демократии я волен был выбирать Гитлера.

Хольт уже не слушал. Да, он был ребенком, когда Гитлер пришел к власти, шестилетним карапузом с зажатыми в кулачке леденцами, букварем и грезой о спящей красавице. Не он заварил все это. Ответственность лежала на старших. А они наплевали на ответственность, пожертвовали нами ради своей мании величия и довели Германию до краха! Постыдно и позорно спасовали, сознательно, с открытыми глазами выбрали войну и преступление. Углубляясь в эти мысли, Хольт взвинчивался все больше. И пусть никто не хнычет, что не знал и не хотел, ведь обо всем этом писали в книгах, в газетах, даже о том, что нужно мечом завоевать себе новые земли на Востоке… Тот, кому доверена жизнь детей, кто несет ответственность за благо страны, пусть соблаговолит поинтересоваться, пошевелить мозгами, пусть заглянет за кулисы, а не кидается, ослепленный, в упоении от громких фраз, к избирательной урне! Это правда, и никуда от нее не денешься!

Вот он сидит перед ним, Готтескнехт, «отец батареи». Дурак, кто еще раз доверится этому старшему поколению, и во сто крат больший дурак тот, кто еще раз позволит этому поколению распорядиться своей судьбой!

— Спасибо, — сказал Хольт. — Я в самом деле ухожу от вас чуть умнее, чем пришел. — И, поправив пилотку, вежливо добавил: — До свиданья!

6

В школе Готтескнехт и Хольт встречались по-прежнему как ни в чем не бывало. Но начиная с середины ноября Готтескнехт все чаще отзывал Хольта в сторону и озабоченно или предостерегающе говорил:

— Хольт, почему вы не занимаетесь? Вы же не сможете подогнать!

Хольт отвечал уклончиво. Он не говорил, что считает посещение школы нелепостью, что уроки в классе и домашние задания кажутся ему день ото дня все более бессмысленными, такими же бессмысленными, как и вся его жизнь.

Лишь с Аренсом он иногда делился своими мыслями.

— То, что я опять хожу в школу, просто нелепая попытка начать с того, что много лет назад брошено, да еще делать вид, будто за это время ничего не произошло.

Аренс держался особняком от других учеников, но всячески старался сблизиться с Хольтом.

— А вы не слишком себе все усложняете? — сказал он. — Нам надо переждать, протянуть время, нельзя же иначе, надо чем-то заняться. — И добавил: — Немец предполагает, а русский располагает.

Была большая перемена. Они расхаживали по коридору.

— Не знаю, что вам пришлось пережить, — сказал Хольт. — Но вы в самом деле совершенно разделались с прошлым?

— А вы нет? — спросил Аренс.

— Нет, — ответил Хольт. — Есть вещи, о которых я не в силах вспоминать. Но оставим это.

вернуться

4

Г. Бюхнер (1813–1837) — немецкий революционный писатель, демократ. «Письмо к родным», февраль 1834 г.