— Некогда нам бегать за каждым в отдельности, — буркнул Шнайдерайт.
Хольт в подворотне столкнулся с Мюллером. Мюллер шел из сульфамидного цеха и собирался пересечь двор. Но в коридоре нижнего этажа распахнулась дверь, и фрейлейн Герлах крикнула:
— Господин Мюллер, вас вызывает Дессау!
Мюллер схватил Хольта за плечо.
— Пожалуйста, добегите до Блома, внутренний телефон испорчен. Передайте ему, что приемка моста в три часа.
Во дворе Хольт увидел отремонтированную колею. По петлявшей между развалинами тропке он направился к баракам.
Кабинет у Блома был крохотный; письменный стол, стул для посетителей, забитая папками и книгами полка — вот и вся мебель. Дверь в соседнюю комнату была открыта, там за чертежными досками работали несколько девушек.
Блом сидел за письменным столом, серенький и незаметный, как обычно. Когда Хольт вошел, он сразу оживился. Встал, затворил дверь в чертежную, пожал ему руку и усадил на стул.
— Очень рад вас видеть у себя. Вас, конечно, интересует постройка ветки.
И он принялся рассказывать, сколько трудностей уготовили им подпочвенные воды и какую уйму математических расчетов это потребовало, о дренажных щелях в подошве полотна и прусских нормативах для железнодорожных веток… При этом он снял очки и моргал глазами.
Хольт знал, что Блом быстро сделался незаменимым работником на заводе, но по-прежнему видел в нем смешного чудака, которого никто и всерьез-то не принимает. И глядя, как инженер сгорбился над своими чертежами и таблицами, Хольт мысленно сравнил его с чудным гномом, занятым какими-то таинственными вычислениями в глубокой пещере. Наконец ему удалось выполнить поручение Мюллера. Он хотел уйти, но что-то удерживало его помимо воли, и он продолжал сидеть.
Блом рассеянно, почти безучастно выслушал его сообщение.
— Вам давно надо было сюда заглянуть, — сказал он. — Я считаю, что у молодежи должна быть потребность проследить все пути старшего поколения. Это вам поможет в будущем избежать ошибок и заблуждений старших!
Это верно, подумал Хольт. Старшие заварили кашу, а мне придется расхлебывать.
— Я ведь чистый математик, но у меня есть и кое-какой жизненный опыт. Жизнь, дорогой господин Хольт, не благоволит нам, простым людям…
Хольт поднялся — самое время уйти. Но Блом заклинающим жестом заставил его снова сесть.
— Да нет, вы меня не задерживаете нисколько! — Он обстоятельно протер и надел свои никелированные очки. — Садиться за серьезную работу все равно еще рано. Я работаю ночами. — Он улыбнулся. — Сначала обманчивый мир должен погрузиться во мрак, понимаете, и вот, «когда опять в старинной келье заблещет лампа, друг ночей…»[5] — Он смущенно улыбнулся. — Я чистый математик и далек от поэзии, но вы разрешите мне эту маленькую ссылку на нашу великую поэму — не драму! «…заблещет лампа, друг ночей, возникнет тихое веселье в душе… гм… какой-то там… моей». — И почти юношеским жестом Блом взъерошил волосы.
Слова Блома поразили Хольта. И внезапно его захватил образ, который вызвал в памяти Блом, образ человека, бежавшего от бессмыслицы мира в науку, где разум довольствуется самим собой. Образ этот увлек Хольта, он совмещался и с рассыпающимися в прах мертвецами, и с бесцельной, преходящей жизнью.
— «Обманчивый мир», так вы как будто выразились? — переспросил Хольт, опершись локтями о письменный стол. — Вы находите какой-нибудь смысл в жизни? — Он знал, что Блом более двух десятков лет учился в технических институтах, университетах, строительных академиях, состарился и поседел над книгами. Ради чего такое невероятное усердие? Для чего вы живете, господин Блом?
— Правильно! — воскликнул Блом. — Этот кардинальный вопрос нужно ставить, это ваша привилегия, вы молоды.
Кардинальный? Едва вопрос сорвался у Хольта с языка, как показался ему скорее глупым. Это занимало его в четырнадцать лет, и тогда на него громогласно отвечали: ты живешь для Великой Германии, для отечества и так далее, pro patria mori.[6] Звучало это красиво, возвышенно, переполняло сердце, а обернулось такой ложью, такой пустой фразой, что навсегда отбило у Хольта охоту спрашивать: для чего я живу? Но сегодня он все-таки спросил: посмотрим, что на это скажет Блом. И если последует аналогичная фраза — я живу для мирной демократической Германии или нечто в этом духе, что сейчас всюду пишут на транспарантах, он встанет и уйдет, хлопнув дверью.
— Во-первых, я живу, — начал Блом, — чтобы просто-напросто строить заводской цех или железнодорожный мост — и получать от этого некоторое удовлетворение. Кроме того, обязан же я что-то делать для своих собратьев — людей, без которых не мог бы существовать, хотя, между нами говоря, не чувствую себя чересчур уж обязанным человечеству; как вы думаете, почему сорвалась моя доцентура? Да потому, что наши дорогие ближние придерживаются правила — деньги ставить выше призвания!
Хольт дожидался, что же будет во-вторых.
— Во-вторых, призвание! — продолжал Блом. — В строительстве перекидывается мостик от работы ради хлеба насущного к призванию. А человек, дорогой господин Хольт, призван познавать! Человек живет, — Блом все больше воодушевлялся, — чтобы постичь «всю мира внутреннюю связь».[7] Познание — вот ради чего стоит жить! И высшая форма познания мира — это превращение пестрой обманчивости качества в стройное неподкупное количество. Все, что не может быть выражено математически, еще по-настоящему не познано. Но мир познаваем, не верьте тем, кто это отрицает! «Природа свой покров не снимет перед нами…»[8] Видите ли, тут великий Гёте заблуждался! И если тайн, что природа нам не желает явить, «винтом и рычагами»[9] у нее не вырвешь, то с помощью математики их можно добиться! И подобно тому, как все материальное может быть или будет когда-нибудь выражено математически, так и самая математика обратима в материю, в перекрытия, мосты или…
Дверь распахнулась. В комнату просунулась голова рабочего. Приемочная комиссия и чуть не половина завода вот уже двадцать минут как дожидаются на мосту. И Блом, опять превратившись в неприметного человечка, бормотал: «Господи, куда же я их дел?» — ища засунутые куда-то очки. Наконец очки нашлись, и Блом, подхватив портфель, исчез за дверью.
Он оставил Хольта в странной растерянности.
Феттер вернулся уже под самое рождество. С багровыми от мороза ушами он сидел на железной койке и, загородив всю комнату своими двумя чемоданами, без умолку тараторил.
— Я прямо оттуда, через Любек-Шверин, это порядочный крюк, но зато абсолютный верняк!
Он опять говорил о своих делах; они сверх всяких ожиданий шли блестяще.
— Какой ответ? — спросил он. — Ах, на твое письмо? Нет, видно, адрес был неправильный; я вчера опять справлялся в Любеке на почтамте. Да не строй ты такую кислую рожу! — воскликнул он. — Сегодня мы с тобой гульнем на славу, я откопал тут одно шикарное заведеньице, само собой, угощаю я!
За последние дни выпало много снегу. Хольт молча трусил рядом с Феттером по заснеженным улицам. Он все еще ходил без пальто и жестоко зяб. Ждал ли он в самом деле ответа от Уты? Ута не написала, надо уезжать, и он не знает теперь куда. Хольт совсем растерялся.
Феттер увлек Хольта в ярко освещенный подъезд. Бар назывался «Мотылек» и открылся лишь недавно. Круглая, освещенная снизу танцевальная площадка, красноватый полумрак от спрятанных в карнизах стен лампочек, кельнеры с тонкими усиками и во фраках.
Хольт и Феттер заняли столик у самой танцплощадки. Бутылку альколата взяли только для почину. Феттер великодушно выложил на стол пачку сигарет. Всего год назад он, не смея поднять глаз на девушку, краснел как рак, а сейчас развязно озирался по сторонам:
— Первым долгом я организую нам обоим по славненькой Карлинхен!
Хольт промолчал. Он мигом опорожнил свою рюмку, налил еще и снова выпил. Он рассчитывал на действие алкоголя, но только острее ощутил свое одиночество. Когда он летом вернулся домой, в нем еще жила мечта о Гундель. А сейчас?