На другой день он позвонил ей на завод. Уже по голосу он почувствовал, что она рада его звонку и что ей трудно будет ему отказать. Но сегодня он и не принял бы отказа.
— Нет, Юдит, пожертвуйте мне этот вечер… Нет, нет, никаких билетов и вообще ничего похожего. Просто у меня день рождения.
Тишина. Какие-то помехи в проводах. И снова ее голос:
— Ладно. Нелегко это, но сегодня уж куда ни шло! Приходите ко мне, только не раньше девяти.
После обеда Хольт выпил с Гундель по чашке колы; Он был замкнут, рассеян, его невидящий взгляд скользил даже мимо Гундель. Вскоре явился Церник и, освежившись колой, только и ждал, с кем бы вступить в спор. Когда вечером, часам к восьми, вернулся профессор, Хольт уже сгорал от нетерпения. Он стал прощаться.
— Куда ты, Вернер? — удивилась Гундель. — Ведь сегодня день твоего рождения.
— Видишь ли, Гундель, — ответил Хольт, натягивая тулуп. — День ли рождения, рождество, Первое мая или любой будний день… У всех у нас свои планы и обязательства!
В девять с небольшим он уже стоял перед знакомым домом. Ему пришлось довольно долго стучать, прежде чем щелкнул замок, прежде чем она отворила. Арнольд, обычно лежавший на диване, ушел играть в скат. Хольт последовал за Юдит в ее комнату, снял тулуп и повесил на крючок.
Фрау Арнольд поставила на стол две большие чашки и вазочку с мятными пряниками. Тут же лежали сигареты. На плитке кипел чайник. Она стояла возле стола, черные локоны рассыпались по плечам. Хольт никогда еще не видел ее с такой прической. Она улыбнулась ему, а он все истолковал по-своему — и локоны и улыбку.
— У тебя день рождения, — сказала она. — Как ни грустно, мне нечего тебе подарить, но давай с этого дня говорить друг другу «ты». Идет?
Он взял ее за руку. Она подняла на него глаза. Но он не дал себе труда понять, что означает этот взгляд — удивление, страх или что другое. Неважно! Он схватил ее за плечи. Она оцепенела. Но Хольт уже привлек ее к себе и, опьяненный ее близостью, ароматом ее волос, не замечал сопротивления, пока она с силой не отшвырнула его к стене. И тут чувство стыда захлестнуло его горячей волной.
Опершись о стол левой рукой, Юдит решительно указала ему на дверь. Она произнесла одно только слово: «Вон!» Он хотел извиниться, найти какое-то оправдание, она не так его поняла… Но пронзивший его взгляд был исполнен такого глубокого разочарования, что он, так и не сказав ни слова, снял с крючка тулуп и вышел на лестницу.
Он шагал по улице. В нем кипела злоба. Подумаешь, недотрога!.. Будто я бог весть чего от нее захотел! Но чувство стыда превозмогло и стало невыносимым. Он дрожал от холода. Он все еще нес тулуп в руках. Трамваи, машины, люди… Ничего этого он не видел, ничто не проникало в его сознание.
В каком-то беспамятстве остановился он на перекрестке. Он уже не пытался уйти от душившего его стыда. Он говорил себе: я потерял человека, настоящего друга, я бессмысленно все растоптал и загубил. Он думал с отчаянием: что пользы бороться? Мне уже не выкарабкаться из грязи. Что-то сидит во мне, демон-разрушитель… «Что же это в нас лжет, ворует, убивает, распутничает?» — спрашивал он себя. Старый вопрос — вопрос Бюхнера.[36]
Он надел тулуп и, погруженный в свои мысли, побрел дальше. Он видел перед собой лицо Юдит Арнольд. Оно улыбалось ему, ясное, чистое, невыразимо прекрасное человеческое лицо — лицо человека… Человека в образе Юдит Арнольд слишком долго унижали и оскорбляли — вплоть до сегодняшнего дня, в том числе и он, Хольт, — и тогда, и сегодня.
8
Стоял уже февраль, когда Готтескнехт на большой перемене отвел Хольта в сторону.
— Что с вами? — спросил он. — Вы мне решительно не нравитесь! У меня нет оснований на вас жаловаться, но я в достаточной мере психолог, чтобы видеть: что-то с вами неладно!
Хольт молча пожал плечами.
— Мальчик! — сказал Готтескнехт. — У вас неприятности! Отведите душу! — И видя, что Хольт не склонен отвечать, продолжал настойчиво: — Я ваш учитель, а ведь я без стеснения рассказывал вам о своих трудностях.
— У вас это касалось идеологии, — возразил Хольт. — О таких вещах легче говорить.
— Убежден, что в конечном счете и у вас это связано с идеологией.
Хольт решительно замотал головой.
— Что же это? — Готтескнехт наморщил лоб. — Огорчения на романтической подкладке?
— Перестаньте! — огрызнулся Хольт. И вдруг его прорвало: — В том-то и дело, что ничего похожего! Никаких романов! Я познакомился с одной женщиной и не захотел понять, что она не подходит под мои привычные представления, что я ничтожество по сравнению с ней и что она настолько другой человек, что у меня это даже в голове не укладывается…
— Значит, от ворот поворот? Это вам полезно, Хольт, я за вас страшно рад!
— Я оскорбил ее! У меня это на душе уже много дней, и вот к какому я пришел выводу: то, что я это себе позволил, то, что я осмелился себе такое позволить, и после всего, что она для меня сделала, так неверно ее понял и не сумел оценить, это симптом болезни, которая меня гложет и которую я не умею определить… А главное, я не знаю, как теперь быть, потому что только эта женщина могла бы мне помочь.
Он замолчал.
— А что, если вам откровенно с ней поговорить? Попробуйте быть честным с собой! Знайте, Хольт, нет такой ошибки и такого заблуждения, которого нельзя было бы искупить — надо только захотеть.
— Я, было, позвонил ей, но она запретила мне ее беспокоить, говорит — бесполезно. Я достаточно ее знаю, чтобы понимать: раз она говорит — бесполезно, значит, бесполезно.
Они расхаживали по коридору взад и вперед. У Готтескнехта был озабоченный вид, он как-то сразу осунулся и постарел.
— А тогда погодите, пусть пройдет время. — Он схватил Хольта за руку. — То, что вы натворили, может принести вам пользу на всю жизнь, если вы серьезно отнесетесь к своему поступку, если доищетесь, как такое могло с вами произойти. Ищите причину в себе, Хольт! Не ищите виновников на стороне! Это-то и называется быть честным! Немногие способны на такую честность. Вы на нее способны, Хольт! Поймите, война расшатала вас еще до того, как вы успели выработать в себе моральные устои.
— Мораль! — воскликнул Хольт. — Каких вы еще требуете от меня устоев? Ведь мораль — это сделка, и если вам с детства не внушили это понятие, оно так и останется для вас пустым звуком. Теоретически я уже не первый день над ним бьюсь, но не становлюсь от этого ни на йоту моральнее. А с такой, простите, дешевкой, с какой миритесь вы, господин Готтескнехт, я низа что не примирюсь. Меня не привлекает ваш кантианский хлам. Я рад, что избавился от этих иллюзий. Звездное небо Канта надо мной и его нравственный закон во мне — простите, но меня от этого тошнит, я все же не Карола Бернгард! По-вашему, это честно, когда сука-похоть выпрашивает себе немного духа, раз уж ей отказано в мясе? По-моему, это лицемерие!
— Очень уж вы заносчивы, Хольт!
На что Хольт запальчиво:
— Нет, это неверно! Плохо же вы меня знаете! Просто я наконец научился не обманывать себя. Я себя не приукрашиваю. То, что вы называете моральной расшатанностью, можно было бы прикрыть каким-нибудь пустопорожним моральным понятием или звонкой фразой. Но ведь это же самообман! — Он прошел несколько шагов молча и добавил тише: — Во мне сидит демон, который сильнее пустозвонства о морали. Так что же, спасаться ложью, лицемерием и двоедушием? Может, меня мало чему научили мои ошибки, но одно я знаю твердо: не надо себя обманывать, рядиться в павлиньи перья, утешаться пышными фразами.
— Согласен, — возразил Готтескнехт. — Но будьте же последовательны: демон, которым вы козыряете, такая же фраза, такое же пустое понятие.
— Это образное выражение. Я имею в виду некую реальную силу, которая действует во мне и которую я еще затрудняюсь определить. Всего проще было бы назвать ее инстинктом разрушения, и вот вам уже ходкое мировоззрение — я мог бы даже опереться на известное имя. Но об этом не может быть и речи. Кто задал нам на уроке вопрос Бюхнера: «Что же это в нас лжет, ворует, убивает, распутничает?» И вы еще, словно врач из другой его пьесы, наклеиваете на меня ярлык: «Войцек — у него представления нет о морали!»[37] Но то, что я имею в виду, ничего общего не имеет с моралью. Это только так кажется на поверхностный взгляд! Аморальность лишь симптом. За этим кроется нечто другое. Кто знает, что во мне еще должно перебеситься! — Медленно, раздумчиво он продолжал: — Феттер — тот бесится с пистолетом в руке… Человек — дерьмо… Кусок дерьма… Пристрелить человека или сделать из него орудие наслаждения — по сути одно и тоже. Если б вы знали, Готтескнехт, как трудно мне порой дается жизнь!