Выбрать главу

- Ни о чем не беспокойся, - сказал он. - Отца твоего я найду. Я сделаю это прежде всего.

Лу Марриаччи вошел в вагон, а мы трое отправились со станции в бар.

Я выпил много пива и первый раз в жизни напился пьян. Доминик и Виктор Тоска отвезли меня в казармы на такси и уложили в постель.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Гарри Кук и Весли Джексон встречают красивую девушку

Когда мы с Гарри Куком летали на Аляску - спасибо Джиму Кэрби, журналисту, который обстряпал для нас это дело со старым чудаком полковником Ремингтоном (а тому очень хотелось попасть в газеты), - мы поклялись друг другу держаться вместе всю войну. Но мы не подумали о том, что у армии свои планы, и когда мы прошли основное обучение, вскоре после отъезда Лу Марриаччи, оказалось, что Гарри Кука отправляют в штат Миссури, а меня - в Нью-Йорк.

- В какую часть Нью-Йорка? - спросил меня Гарри.

- Какалокович сказал - в Нью-Йорк, в самый город. А тебя - в какую часть Миссури?

- Куда-то, возле Джоплина.

Нам обоим, конечно, взгрустнулось, но, армия есть армия. Доминика Тоску тоже отправляли в Миссури, а его брата Виктора - в Нью-Йорк. Ребята, которых отправляли в Нью-Йорк, чувствовали себя счастливее тех, кого отправляли в Миссури или куда-нибудь еще - в Луизиану, например. Все жалели, что приходится уезжать, и в то же время с нетерпением ждали отъезда. Понятно, почему уезжавшие в Миссури завидовали назначенным в Нью-Йорк: ведь в Нью-Йорке мечтает побывать каждый американец. Я тоже всегда об этом мечтал, и когда до меня дошел слух, что я получил назначение в Нью-Йорк, я очень обрадовался. Но, когда я узнал, что Гарри со мной не поедет, я пошел к Какалоковичу и спросил: раз Гарри не может ехать со мной в Нью-Йорк, так не могу ли я поехать с ним в Миссури? А Какалокович сказал, что в армии каждого квалифицируют и назначают по принадлежности и он тут ничего поделать не может.

- А как меня квалифицировали?

Какалокович достал и посмотрел мою карточку.

- Здесь, точно не указано, - сказал он. - Но ты поедешь в Нью-Йорк. Наверно, тебя назначат куда-нибудь в канцелярию, потому что ты умеешь печатать на машинке. Ты где научился печатать?

- В средней политехнической школе, в Сан-Франциско.

- А зачем?

- Да просто так, по ошибке. Я пытался им объяснить, что не выбирал стенографии и машинописи, а они не обратили на это внимания, - вот я и выучился и тому и другому - на машинке получше, чем стенографии, но отметки хорошие по обоим предметам.

- А в канцелярии ты работал когда-нибудь?

- На каникулах как-то две недели: проработал в конторе ЮжноТихоокеанской железной дороги. Это отмечено в карточке.

- Вот, наверно, потому тебя и посылают в Нью-Йорк, - сказал Какалокович.

- А почему я не могу поехать в Миссури с Гарри Куком?

- Потому что ты в армии.

- А что Гарри Кук будет делать в Миссури?

Какалокович достал карточку Гарри.

- Пехтура, - сказал он. - Культурный уровень у него довольно низкий.

- А у меня?

- Довольно высокий.

- А у вас?

Какалокович взглянул на меня, но не рассердился.

- У меня пониже, чем у Гарри, - сказал он. - Поэтому меня и держат сержантом в этой глуши. Вы, ребята из роты "Б", уже пятый набор, который я обучил и рассылаю по назначению, а сам я все еще здесь. Тебе повезло - ты едешь в Нью-Йорк. Хотелось бы и мне туда перебраться.

Мы думали, что нас отправят через денек-другой, но окончательно мы собрались только к середине декабря. Перед тем как разъехаться, мы сфотографировались всей ротой, и каждый расписался на карточках, чтобы всем друг друга помнить. Мы с Гарри обещали писать друг другу и много времени провели вместе в городе по увольнительным запискам. Все по увольнительным ходили в Сакраменто, а мы с Гарри - в Розвилл, городишко помельче, но более приятный для времяпрепровождения, потому что там бывало меньше солдат.

Как-то вечером сидим мы за столиком в небольшом приглянувшемся нам ресторанчике, как вдруг входит девушка - красивее я никогда в жизни не видел. Она была так прекрасна, что я обомлел и едва не задохся. Вздумай я с ней заговорить, я бы наверняка не смог произнести ни слова. Смуглая, с длинными темными волосами, спадавшими па плечи и перевязанными красным бантом, она была, наверно, испанка или испано- мексиканка; такая красивая, что мне стыдно было на нее смотреть из-за того чувства, которое она во мне вызывала. Мне хотелось остаться с ней наедине, сорвать с нее одежды. Она подошла к стойке, хватила рюмочку - и не чего-нибудь, а чистого виски - и при этом успела несколько раз обернуться и оглядеть зал.

Ну а мы с Гарри сидим себе, разговариваем про Аляску, вспоминаем, как мы там веселились и как я удивился, когда увидал эскимоса Дэна Коллинза. Не хотелось нам друг другу показывать, какие чувства вызвала в нас эта девушка, и мы все старались вести разговор как ни в чем не бывало.

- Красный Коллинз, - говорит Гарри. - Правда, он совсем был непохож на эскимоса?

- Ты хочешь сказать Черный Дэн, - возразил я.

Я понял, что он обмолвился оттого, что приметил красный бант у нее в волосах, а сам я был поражен ее черными волосами и поэтому тоже оговорился, но и виду не показал перед Гарри.

- Ладно, как бы его там ни прозывали, - сказал Гарри. - А здорово мы тогда позабавились в Розвилле!

Я едва обратил внимание на то, что он сказал Розвилл вместо Фербенкса, потому что знал и без того, о чем идет речь, так не все ли равно?

Вот уж никогда не думал, что вещи, которые для меня так много значат, могут вдруг сразу потерять всякое значение! Меня это ужасно удивило. Я все смотрел и смотрел на девушку сквозь одежду и видел ее голую и чувствовал, что сейчас ослепну. Мне было очень стыдно выдавать свои чувства, но оттого, что я изо всех сил старался их скрыть, я только еще больше смущался, и это еще больше бросалось в глаза. Так я распалился, просто с ума сойти. Мне было решительно на все наплевать. Я позабыл о пропавшем отце. Не мог я думать о нищих, обездоленных, убитых горем или больных. Что для меня было счастье или несчастье, жизнь или смерть - и вообще все на свете! Я горел одним только страстным желанием - приблизиться к девушке, хотя это было бы величайшей глупостью.

Девушка опрокинула еще рюмочку, а мы с Гарри продолжали беседовать, будто не были сражены насмерть ее красотой. О чем мы говорили, я понятия не имею, вероятно, это было нечто совершенно несуразное. Нам было все равно, о чем ни разговаривать, потому что разговор был только ширмой для наших переживаний, о которых говорить было невозможно. "Так вот что случается с людьми, - думал я. - Вот отчего они шалеют. Но оно того стоит, пожалуй".