Выбрать главу

— Стелла Николаевна, ваш выход.

О ТАРАСЕ

Можно ли теперь сказать: incipit vita nova? Именно на латыни — в русском переводе (начинается новая жизнь) эти слова звучат либо по-пионерски, либо с оттенком иронии, а новая жизнь Тараса начиналась всерьез и зависела от того, где останется грубо очерченный белым силуэт Валентина с вскинутой левой рукой. «Художник» схватил образ — именно так он потягивался от удовольствия, в которое до самого последнего времени умел превращать свое существование — бренное.

Нужно было забыть еще и о трех часах в самолете, где как нарочно Тарасу попалась заметка в свежей газетенке: «На Пречистенке в одной из коммунальных квартир был обнаружен труп раздетого мужчины с полиэтиленовым пакетом на голове. Из близких к ФСБ источников нашему корреспонденту стало известно, что убийство связано с разборками в гомосексуальной среде. Имя жертвы до окончания следствия не раскрывается».

А оно, следствие, даст результат, раз тут ФСБ замешана?

Если не ампутировать именно сейчас тот силуэт, угрызения совести, вопросы «виновен — нет», то гангрена разъест здоровые, нетронутые Валентином куски жизни.

Мысль метнулась к Юле. Почему она так рьяно взялась помогать ему и Аве, почему проделала почти невозможное — Ава теперь успеет на свою конференцию, а у него будет привычная поддержка, незаметная и необходимая, как материнская забота?.. Почему не защитила Валентина? Еще одно «почему» — почему, несмотря на его, Тарасово, отношение к конторе, причастность к которой в те, прошлые времена, вызывала брезгливость, усиленную страхом, Юля так легко вошла в его жизнь, как будто всегда в ней была и будет? — он себе не задал. Не было у него обыкновения анализировать свои поступки: подразумевалось, что и на самые экстравагантные он имеет полное право как личность сложная, глубокая и непредсказуемая — конечно, декларировать это он никогда бы не стал, понимая уязвимость пафосных определений, но суть от этого не меняется.

А с Юлей ему с первого же слова стало удобно — она так потакала его амбициям, настолько была готова быть и не быть с ним, что чувство независимости от нее стало все чаще нуждаться в подтверждении. Каждая их встреча, сама по себе легкая, даже чудесная, не тянула за собой следующую, и оттого, когда Юля исчезала — это случалось очень нередко — баланс тревоги и спокойствия нарушался, а без этого обязательного равновесия разлаживались его отношения и с неодушевленным миром — чашки-плошки то и дело выскальзывали из рук, каждый угол считал своим долгом оставить безобразный синяк на его теле, и с одушевленным — из-за пустяков орал на дочь, которая от этого впадала в столбняк и не могла даже плакать, беззастенчиво использовал Авину преданность и в то же время забывал о ней, когда она, как привязанная, ждала обещанного звонка.

Лишь затихла суета с раздачей и поглощением аэрофлотовского завтрака, Тарас откинул спинку кресла, прижав сидящего сзади, и прикрыл глаза, но в полудрему вмешалось кислое дуновение от шедшей в туалет тетки и мгновенно вернуло ему ночь из детства, когда мать внезапно зажгла лампу под зеленой чашкой абажура и заставила его обнять высокого седого старика с черными бровями и густой седой бородой — отца, актированного из лагеря. Он медленно и тщательно, не забрызгав пол, вымылся прямо в их комнате — чтобы не провоцировать соседей на немедленный донос, — и с тех пор от него пахло лишь одеколоном, самым дорогим.

Родители пошептались и потом молча дожидались, когда заснет высланный из теплой маминой постели их шестилетний отпрыск. И Тарас притворился: поворочавшись с боку на бок, чтоб приноровиться к висячему брезенту, распятому упругими пружинами на алюминиевом остове раскладушки, затаился и дождался пыхтенья толстой перины и ритмичного тяжелого дыхания взрослых. Потом, всякий раз, когда он оставался наедине с жаждущей его женщиной, ему приходилось отгонять от себя это отвратительное видение, что удавалось далеко не всегда. А с себе подобными никакие призраки прошлого его не преследовали.

Отца реабилитировали, даже кафедру ему вернули. Но не жизненные силы: через пять лет после ожидаемого каждый день и все равно внезапного возвращения он скончался, а Тарас, выполняя волю покойного и вопреки своему желанию, поступил на химфак. Стихи и пристрастие к театру, по приговору близких, были немужским занятием.

Исподволь, не сразу эта смерть растворилась в жизни Тараса, и душа отца начала прорастать в его душе. Потеря обернулась приобретением: не боясь агрессивного невежества того времени, они с матерью соблюли все ритуалы — отпевание, девятый день, сороковины и потом каждую годовщину собирали отцовских друзей и коллег под своей крышей.