— Пора, — говаривал иногда старый добряк, — спокойно пожить за счет труда целых трех поколений. О! Мы прокляли иностранцев!.. Прокляли, а надо бы благословлять. Конечно, наша прежняя жизнь была спокойнее, более обеспеченной, чем сегодня; но это была скорее жизнь домашнего животного, довольствующегося ежедневным рационом и почивающего в унизительном благополучии рабского существования. Новая эра, открывшаяся с появлением европейцев, погрузила многих несчастных в болото нищеты… Но свободный человек, с добрым сердцем, холодным умом и умелыми руками, всегда может в такой стране как наша, с ее теплым, ласковым солнцем, обеспечить себе честное и порядочное существование.
— Вы говорите совсем как сын Французской революции, папаша Митани, — заметил смеясь офицер, очарованный подобным либерализмом со стороны японца старой закалки.
Добряк, не понявший взрыва этого веселья, показавшегося ему неуместным, прервал гостя с легким раздражением:
— Не понимаю, о чем вы здесь толкуете! Каждый француз, ну прямо как наши девушки, всегда надо всем смеется; недаром считают, что рыжеволосые разбили французские армии из-за вашего легкомыслия.
Заметив, что при упоминании о разгроме на лице собеседника появился налет печали, он добавил:
— Да!.. Но я также знаю, что под вашей постоянной веселостью скрывается незаурядная храбрость, пылкий патриотизм и что однажды, причем скорее, чем думают многие, вы вновь займете в Европе место, которое вы когда-то занимали, во главе великих европейских держав.
Затем пришел Данна-сан. Данна-сан, японец новой формации, сын века, как сказали бы сегодня. Как и все государственные служащие, зять Митани выглядел европейцем и относился явно свысока к своим менее образованным соотечественникам и, в частности, родителям жены.
Откровенно восхищаясь обоими офицерами французского военного флота, явно подражая им, обезьянничая и копируя их, зачастую ни к селу и ни к городу, бравый Данна-сан обожал держать себя с ними на равной ноге, с совершенно неподражаемой развязностью. К числу его странностей можно было отнести и то, что он никогда не отвечал им, когда они обращались к нему на его родном языке, зато неизменно подвергал их настоящей пытке, беседуя на своем фантастическом англо-франко-японском жаргоне, каком-то птичьем языке, понимание которого было для них настоящей… японской головоломкой.
Несмотря на все эти недостатки, присущие людям его круга, стремящимся к мгновенной европеизации, Данна-сан был, вообще говоря, прекрасным человеком, обожавшим жену и проявлявшим по отношению к ней все знаки внимания; умным, хорошо знавшим обычаи своей страны и стремившимся к знаниям.
Именно ему, как это станет ясно из дальнейшего повествования, Морис Дюбар был обязан бесценными сведениями о старой и новой Японии, а также весьма любопытными данными о ростках разногласий, существующих в скрытом состоянии в любой стране, пережившей революционные потрясения.
Однажды вечером, когда автор «Живописной Японии» явился в магазин один, он, к своему удивлению, услышал какое-то неясное гудение. Вся семья, как обычно, собралась за столом; не было только О-Ханы. Шум доносился из ее комнаты, то усиливаясь, то затихая до какого-то неясного бормотания. Удивление, явно читавшееся на лице гостя, которое он и не пытался скрыть, вызвало улыбки на лицах хозяев дома. О-Сада встала, взяла его за руку и, приложив указательный палец к губам наподобие статуи Молчания, подвела к бумажной перегородке, за которой была комната ее сестры. Небольшое отверстие в тонкой перегородке позволяло нескромному взору проникнуть в крохотную комнатку юной девушки. Показав ему на отверстие, О-Сада жестом пригласила его удовлетворить любопытство.
Перед чем-то вроде небольшого алтаря, освещенного тонкими многочисленными свечами, сидела на корточках маленькая фигурка бонзы в ритуальных одеяниях. Перед его почти закрытыми глазами лежал молитвенник, и он, бормоча без перерыва бесчисленные строфы, как раз и производил шум, который Дюбар уловил еще у входной двери. В двух шагах позади священника, погрузившись в глубокое раздумье, в позе глубокого раскаяния стояла О-Хана.
— И сколько же времени, — совсем уж непочтительно спросил у О-Сады путешественник, — этот молитвенный жернов будет еще молоть?
— Не имею понятия, — ответила та, — с некоторого времени О-Хана стала очень набожной. Она очень почтительна со священнослужителями, и этот пробудет у нас еще долго… часа два, по крайней мере, поскольку она, к несчастью, дала ему «бу».