Осень на Кэ Вольтер
Жар сердца теплится едва,
и солнце уж не в прежней силе;
стремглав из-под автомобилей
взлетают птахи и листва.
Опять скитаюсь невеселый.
Что, сердце? Вновь тоска сверх мер?
Как всюду, и на Кэ Вольтер
осенние деревья голы.
И города унылый вид
не оживят уже, понятно,
ни Сены масляные пятна,
ни мост, что копотью покрыт,
в чьи многовидевшие своды
дышали дымом столько лет
бесчисленные пароходы;
ни мокрый этот парапет,
где мальчуган уселся, глядя,
как скачет рядом воробей,
как волны бегло льнут к ограде,
а воздух все темней, темней…
Безлистый вяз дрожит всем телом
в ознобе сумрачного дня,
и как в гнезде осиротелом,
нет жизни в сердце у меня.
Чего хотеть? Бульвар тенистый
не сохранил уж ни листка.
Поблекли книги букиниста.
Темнеет и шумит река.
Кто знает! Может, постепенно,
как время, уплывают с ней
и Лувр, и мост, и эти стены,
и мальчуган, и воробей.
Рабочий
Он мой сосед — добряк широколицый
с веселыми и ясными глазами,
с беспечною походкою вразвалку,
с могучими плечами. Он — рабочий.
Он ходит в темных брюках из вельвета,
застегнутых на щиколотках; шею
платком повязывает красным; с трубкой
не расстается и ежевечерне
«L'ami du peuple»{16} читает. Мы соседи.
Нас разделяет лишь пустынный двор.
Мое окно в его окно глядится.
Я вижу, как он запоздно приходит,
когда закончит свой рабочий день
тяжелый, долгий; как за стол садится
и ужинает, а его жена,
усевшись рядом, говорит, должно быть,
о всех делах домашних, а дочурка
стоит и нежно смотрит на отца
иль робко дует на его тарелку,
чтоб не обжегся он. Неторопливо
он ужинает молча, а над ним,
над головой его, слегка склоненной,
сияет лампа, как лучистый нимб.
Был создан человек из глины…
Был создан человек из глины,
а мир — железный. Горе тем,
кто мягок! В доброте повинный,
я было погибал совсем.
Теперь, сомкнувши губы гневно,
сжимая кулаки, молчу:
лишь злобе — жестко и вседневно —
я сердце кроткое учу.
На отъезд
Здесь ни любовницы, ни друга.
Уеду — велика ль беда?
Здесь лишь пред бурею и вьюгой
снимал я шляпу иногда.
Возвращение
Я провожу ладонью по лицу,
и вдруг ладонь как будто потемнела —
от темноты ль моих ночей бессонных
иль от вокзальной копоти и сажи?
Немолчно у меня в ушах гудит
от грохотанья поездов, как будто
я пил хинин. А что, и в самом деле —
не проболел ли я весь этот год?
И разве день за днем не проходили
сквозь плоть мою ознобом лихорадки?
Не дикими ль видениями было
и мыслью застоявшеюся то,
что созерцал я в долгий этот год?
Наверное, был болен я, когда
глядел, как нищий старенький играет,
водя по флейте носом, иль когда
я видел, как ползет по чьей-то крыше
подобьем черной кошки черный дым.
Должно быть, был болезнью этот город.
О, как устал я! О, как я хочу
в благоухающей тени деревьев
лежать, следя спокойно, безотчетно
рожденье облака в лазурном небе,
и думать, будто небо это выше,
когда, я, лежа средь густой травы,
сквозь ветви на него гляжу влюбленно.
Ангел Шартра