Это замечание приветливой Мирель, дочери прямого потомка Жака Кортье, первого француза, высадившегося в веселом шестнадцатом веке на берегах нынешнего Монреаля, жены Петра Петровича, имеет, как мне кажется, прямое отношение к тому, что еще следует сказать о Петре Петровиче.
Выслушав его пересказ индейской легенды, я сказал:
— Я вижу, вы, Петр Петрович, успели многое узнать на вашей второй родине…
И вот тут-то, как только я произнес эти слова, я почувствовал, что совершил ошибку. Петр Петрович сразу умолк, насупился, потом неторопливо повел глазами в сторону дымящейся Ниагары и только одно слово, короче которого, кажется, нет, произнес он:
— Вот!
Стараясь смягчить свою бестактность, я, как это часто бывает, совершил за нею вторую — тихо и по возможности мягко спросил:
— А вам не хотелось бы вернуться?
На это Петр Петрович отвечал так:
— Вот — смотрите и постарайтесь, пожалуйста, понять, а лучше пусть скажет, пусть ответит на ваш вопрос Вадим, а я помолчу.
И тут вступил в разговор восемнадцатилетний Вадим, сын Петра Петровича, русского человека, волей судеб занесенного за океан, на чужбину. Вадим заговорил с такой готовностью, так непринужденно, как будто юноша продолжал свой только что прерванный монолог:
— Я хотел бы приехать в Россию зимой. На рождестве. Отец рассказывал — я знаю, как у вас там бывает в это время. И теперь, говорит отец, там почти так же, как бывало прежде: обряды, увеселения, ряженые, елка и все такое. И это очень приятно. Я читал русских писателей…
— Кого же?
— Бунина.
— Ну, еще кого?
— Да кого же: Пушкина (особенно люблю стихи), Гоголя, Тургенева, Зайцева, Ремизова… Да, особенно люблю стихи. Читал и тех писателей и поэтов, которые пишут сейчас: Ахматову, Пастернака…
— Нравится?
— Пастернак не очень правильный писатель.
— Это почему же?
— Как вам сказать? У него плохой идеал.
Петр Петрович сказал довольно сурово:
— Чего не знаю, того не знаю. Но про себя сказать могу: я хочу услышать запах мандариновой корочки на русском снегу… А? Так еще бывает? А тройки бывают?
Вадим прислушался к словам отца и заговорил горячо, запальчиво:
— А я вот чего: чтобы в окнах домов горели елки, у детей румянились щеки. Ведь это бывает — хотя и не на рождестве… Я знаю: теперь это все у вас подгоняют под Новый год. Даже тройки и ямщики бывают.
— Бывает, все бывает.
— А знаете, я не очень люблю застольную встречу Нового года — бестолково и шумно. Я больше люблю встречу новогоднего утра, и вот чего я еще хотел бы: идти с толпой русских молодых людей на работу. Подумайте, как это интересно: Новый год! Демонстрация! Так?
— Нет, демонстрация — это другое, иначе.
— Ну, все равно. Я, как учит отец, хочу идти с общей людской силой — тогда не страшно скатываться с уступа вниз, не страшно, если это делается разумно, с пользой для общего дела. Думаю, решимость Ниагары — это все-таки сбрасывание в новую жизнь: проследите ее ход дальше — разве не так?.. Спасибо! — Вадим с благодарностью взял предложенную мною сигарету «Шипка» и продолжал — на этот раз задумчиво и как бы без всякой связи с прежним — совсем о другом: — Шипка… Отец рассказывал мне о нашем прадеде. Прадед был солдатом у генерала Гурко и воевал за славян на Балканах, защищал Шипку, горный проход в скалах за облаками. Страшно было. Лед. Пропасти. Холодно. Нечего есть. Глотали снег. И всегда была опасность скатиться вниз в ущелье вместе с лавиной снега. А солдаты стояли, не уходили, потому что они понимали душой: стоять нужно. У них была такая душа. Вот какая русская душа, а не такая, как представляется она маме. Стояли не по приказу, офицеры сами были такие же, какими были солдаты. Это в нас (Вадим так и сказал подчеркнуто: «это в н а с») от самых давних тысячелетий, и это есть самое главное народное сознание, это, вероятно, и есть причина, по которой вы стоите сейчас при советской власти вроде как на Шипке — и за себя, и за другие народы. Все вы что-то знаете, знаете что-то такое, чего не знают больше нигде в мире. Поэтому вы и Ниагару чувствуете вернее, чем француз или итальянец. Вам понятно это сбрасывание в новую жизнь — vita nuova. Как у Данте или у Блока. Пришло время. Мы с отцом возим многих, а я всегда тут, у водопада, слышу одно, все то же самое: «О новой жизни мне поет». Отец мне помогает видеть и думать. И он помогает, и вы тоже помогаете, потому что вы… ну, не так видите, как француз или американец с того берега. Вам понятно то, что непонятно им. Верно я говорю, отец?