С появлением Живчика для детей именины кончались.
Из своей постели я следил за миром. Когда открывалась дверь, я слышал хор голосов и звон стекла; на обоях, как за ширмой дворового петрушки, ходили, сгибались и разгибались тени; время от времени в комнату входила мать, иногда кто-нибудь из гостей.
— Спи, — говорила мама, — уже скоро двенадцать часов.
Поцеловав меня, они торопливо уходили, веселые и добрые. Я вспоминал смешного Живчика, думал, сидит ли папа с прежней важностью, превосходя этим всех гостей, и, засыпая, боролся со сном, стараясь не заснуть до двенадцати часов. В двенадцать часов, я знал, наступает другой день, мне хотелось видеть, как земля опять опрокидывается к солнцу.
Глава третья
За зиму я забывал цвет травы. Когда я старался ее вообразить, она казалась мне красной.
Зимним моим домом был подоконник. Я влезал на белый холодноватый подоконник и там устраивался, как в долгую дорогу. Подоконник служил и пароходом и каретой. За спиной постукивала ставня. Краска ставен облупилась, я изучил все щели, бугры на ней и пятна.
В нише было светло, опрятно. На дне окна меж отепленных рам лежал пушистый хвост белоснежной ваты. Углы стекол индевели. За окном кутались в шубы прохожие. Иногда двое-трое, встретясь, останавливались перед окном и заслоняли улицу своими шубами; я наблюдал за проскальзывающими извозчиками.
Тащились нищенские санки с залатанной плешивой накидкой, едва прикрывающей седока. Уткнув нос в воротник, рукав вложив в рукав, забытый в санках седок покачивался одновременно со стариком извозчиком, а тот подергивал пеньковыми вожжами. По краю панели трусила собачонка.
Проносились, отдавая звоном оконных стекол, ловкие и могучие лихачи. Над конем вздувалась яркая сетка. Конь обсыпал ее комьями снега из-под копыт, пугался и пенил губы. Кучер, как бы от стремительности бега, гнулся то вправо, то влево, оглядывая дорогу впереди; вожжи держал с достоинством. А ездок, обхватив за талию даму, склонялся к облучку, о чем-то крича, тогда как дама закрывала свой нос маленькой муфтой. Полость саней была из яркого зеленого плюша, поверх накидки — белый медвежий мех, и над всем, и за ними — звон бубенцов и свист…
Тянулись неповоротливые, на толстых, как бревна, полозьях гужевые дроги. Ямщики, а по-здешнему все те же биндюжники, ежась, шли стороной, кнут под мышкой, пар изо рта.
К вечеру начинал садиться снег. У стекла вились снежинки. По улице с лесенкой на плече проходил фонарщик, зажигались фонари.
С приближением вечера я и сестра моя затихали. Рост человека лишь начинался. Внешний мир являлся мне в виде любопытных предметов. Сознание образовывалось, едва появлялась способность оценивать смысл вещей, опыт и посторонние влияния предвосхищал инстинкт.
Мне шел шестой год.
Однажды, в день ранней оттепели, с улицы принесли дворникова сына. Он катался в парке на салазках и, мчась с кручи, разбился, налетев на дерево. Его глаза почти выпрыгнули из глазниц, из карих они сделались синими… Череп треснул и выпустил мозг наружу, как лопнувшее яйцо — белок.
С удивлением наблюдал я жуткую перемену в этом всегда стремительном, непримиримом мальчике, опасном для комнатных детей, за играми которых следят из окна.
На следующее утро я встретил его сестренку.
— А Коля наш помер, — воскликнула она непринужденно. — Он лежит в шишовнике, его будут отпевать!
Такое положение Коли вызвало во мне любопытство и сострадание, поднимающееся от сердца. Девочка вместе с Колиной матерью направлялись к нему. Я сбежал с ними.
Колина мама несла в узелке блюдо с рисовой бабкой, украшенной цукатами. Она была строга и молчалива.
— Пойди, — сказала она мне, — пойди, поздоровайся с Колей, — как будто Коля был жив.
В часовенке при приемном покое оказалось еще несколько ребят нашего двора. Они стояли с приколотыми к левому плечу восковыми розетками и голубыми бантами и держали свечки; их огоньки похрустывали. Меня поразили два человека, они действительно, как обещала мне девочка, ходили вокруг и пели. Их одежда была вроде маминой мантильи — красивая, без рукавов. Они, производя звон, вытряхивали клубы душистого дыма.
Я долго смотрел на Колю, но лицо его покрыли кисеею, и только в пальцах, подобно своим товарищам, он держал похрустывающую свечку.
В комнате пахло так, как пахнут мамины шкатулки с лентами, пуговицами и духами. Когда люди в одеждах без рукавов запели особенно громко, женщины запели вместе с ними, а Колина мама закричала. Детям сделалось страшно; они косились друг на друга, готовые заплакать. На помост взошел Колин отец, дворник Дорофей, перекрестился и поцеловал сына в лоб. Затем он стал приподнимать ребят, и те тоже — неловко, кто куда — старались положить свой поцелуй. Сильные руки подхватили и меня. Я увидел тусклый, изумленный глаз.