С первых же дней меня соблазняла парадная пятиэтажная лестница с мраморными перилами. Широкая полоса мрамора самим богом предназначалась для скольжения. Я предполагал безостановочно отмахнуть девять пролетов и на десятом спрыгнуть на лету, чем окончательно уподобить свой аттракцион бесстрашию пилота.
Но как сказать? «Идемте, я съеду по перилам». «Вот аэроплан, а я — авиатор…» Тупицы возразят: «Это мы знаем, нашел чем удивить!» — «Да, но кто же из вас видел, чтобы съезжали без рук: я буду управлять ногами, как рулем…»
Мой план, однако, имеет оглушительный успех. Зрители должны войти в парадную по знаку сигнальщика, чтобы преждевременно не привлекать внимания старших.
В всхожу по лестнице на пятый этаж.
Я в новом своем костюме, с золотом и шитьем. Я совершенно такой, каким должен быть дерзатель. Я — авиатор. Лазутчик. Прыгун. Интер-пре-татор! Я вспоминаю все звучные слова, не понимая их смысла. Я — крестник Пегу.
Но у меня,-как это ни ужасно, тесные штаны. Мои новые, неумелой рукой выбранные штаны жмут в паху. И спрашивал же отец: «Не жмут ли в паху?» — так нет, восхищенный золотом якорей, я торопился его уверить, что не жмут. Однако так и быть, вот и вершина лестницы.
— Зови! — выкрикиваю я «сигнальщику» и на мгновение слабею до головокружения.
На дне щели вижу запрокинутые лица. Под небом прохладно, тихо и пустынно. Под небом никто не живет. Десять веков стоит здесь забытое ведро с мастикой. Я — обреченный. Но сочувствует ли мне толпа? Что служит мне наградой?
Я влезаю на перила и, ноги занося над щелью, отпускаю руки.
Тело скользнуло сразу стремительно, и — гоп! — на первом повороте я удерживаюсь благополучно. Глаза широко раскрыты. Собирая в мысль каждое отклонение в полете, я знаю уже: необходима большая непринужденность, не нужно откидывать корпус так глубоко. С бледным лицом, слыша стуки сердца, теснящего дыхание, я понимаю, что полет будет доведен до конца. С третьего пролета я держусь уже так, как будто скольжение по перилам — ноги над бездной — мое естественное положение. Дыша свободно, лихо, как гонщик, я клонюсь на поворотах, заношу ноги кверху, направляя их в сторону движения, — послушные свои ноги, гибкие, как рыбий хвост…
Стремление, власть над стремительностью полета уже доставляет мне наслаждение; я действительно интерпретатор и «крестник Пегу».
Дети возвращены моим глазам.
Я над последним пролетом.
Склоняюсь над обновленной землей. Она завоевана.
Склоняюсь над вещами земли и спрыгиваю на родимые плиты носками вперед. Я говорю:
— Вот мертвая петля!
— Ты порвал штаны, — говорит один из мальчиков.
Мои новые штаны лопнули вдоль всего зада. Но, возбужденный, я презрительно оглядываю мальчика. Я ведь знал, что здесь нечего рассчитывать на понимание.
— Испробовал бы ты, — остается сказать ему, — хотел бы я видеть, каким вышел бы из мертвой петли ты!
Они молчат, но Ната, девочка, всегда одетая лучше других, говорит мне:
— Я хочу с тобой сделать мертвую петлю. Только не так высоко.
«Вот он, полет!» — горжусь я, озирая ломаную спираль этажей. «Только не так высоко»? Я не знаю, бывает ли мертвая петля с пассажирами, но что же, это можно испробовать.
Мальчики мнутся сконфуженно.
— Я полечу только с тобой! — повторяет Ната.
Мы всходим с Натой несколько пролетов, с самой красивой девочкой, идущей за мной смело.
— Ну, вот отсюда, — говорит она, — выше я боюсь. Помоги мне! Но только условие: ты будешь меня держать все время.
С усилием, неловко я помогаю ей влезть на перила. Ее движения теряют обычную благовоспитанность. Происходит беспорядок в ее платье. Не обращая на это внимания, она, склоняясь на меня, овладевает положением. Моя рука ложится на ее ногу. Ладонь оказывается выше колена, и вдруг я чувствую сладостное и странное затруднение. Я забываю о том, что привело нас сюда. Я пробую, изумленно пробую теплоту ноги и потом кладу ладонь на мрамор — на тело и на мрамор, на тело и на мрамор… Девочка следит за моей ладонью, и тотчас удивление сменяется испугом.
Ната быстро спрыгивает с перил и произносит:
— Мальчишка!
Потом, готовая зарыдать, кричит вниз:
— Игорь! Поди сюда.
Но те стоят, задрав головы, дожидаясь зрелища…
Я перестал быть властителем дома, наоборот — я теперь отщепенец, которому и здесь стыдно пройти через двор. Озадаченный происшествием, я замечаю, однако, как оскудел мир! Все, чему я обучился, чему привык радоваться, что было обнаружено благодаря Дорофею или собственному вниманию: светы воздуха, прозрачность в царствах мелей, запахи после дождя, шелест листвы, озарение электрических ламп, кирпич, земля и медь, вещь на земле и в воздухе, иначе говоря, все, что заняло место одновременно со мной, — все это исчезло. Осталась задача, из глубины возникшая. Я не знал за собой вины, но, очевидно, от меня что-то было скрыто, непонятное, впрочем, и другим.