Выбрать главу

— А ты, Лаушкин, еще раз попробуй — подай новому командиру, — не унимался сигнальщик.

Его друг теперь помалкивал.

Я знал обоих. Сигнальщику Лаушкину советовали обратиться к новому командиру, то есть ко мне, а Лаушкин, донбасский парень, уже оставил у меня рапорт: «Хочу защищать Одессу и Советский Союз как снайпер общества «Динамо». С оружием в руках прошу списать в морскую пехоту». И потому, вероятно, на совет друга повторить заявление Лаушкин теперь промолчал. И не напрасно: не отпустил бы я Лаушкина, даже будь к этому возможность. Как отпустить сигнальщика, который однажды, не подозревая, что я слышу его, подал товарищу такой совет: «Если хочешь стать хорошим наблюдающим, ты полюби воздух». — «Как так?» — «Да так, как полюбил бы свою девушку: не своди глаз!»

На сигнальном мостике как-то сразу все присмирели.

На осте, в море, было темным-темно. В районе Лузановки пожар разгорался. Дальше к востоку продолжали вспыхивать красные блестки фугасных взрывов, и вдруг среди них проскользнула, упала звезда.

— Вот и Одесса! — сказал штурман.

— Вправо не ходить, так держать, — послышался голос Ершова.

Слева от нас призрачной башней медленно двигался маяк, справа — тихий, безлюдный брекватер. Буксирный пароход оттащил боновые заграждения и держал их, как держат руками тяжелые ворота, пока мы проходили. Свистнул паровоз. Свистнул так, что у меня защемило сердце. Сколько мальчишеских радостей напомнил этот свисток паровоза в Одесском порту!

Всю ночь стоял шум разгружаемых транспортов. По мостовым гремели танки и артиллерия.

Утром я поднялся на мостик. Неожиданный туман скрывал город. Но вот туман рассеивается, открывая порт и верхние припортовые кварталы.

«Скиф» швартовался у этого причала дней шесть тому назад — и как за эти дни все вокруг изменилось!

В домах на обугленных и засыпанных битым стеклом подоконниках кое-где еще стояли горшки с цветами, но за этими мрачными окнами не было никакой жизни. Огнем и взрывами все было выброшено вон из обгоревших, надтреснутых каменных коробок. В порту — опрокинутые вагоны; мостовые в воронках; щебень, рваное кровельное железо.

Вдоль надтреснутой стены разрушенного здания на высоте второго этажа все еще нависал балкон, а под балконом на стене давно было выведено крупными размашистыми черными буквами: «Под балконом не стоять — грозит обвалом».

Я невольно улыбнулся, хотя впечатление от этого зрелища было резкое, щемящее.

— Да, курьезно, — услышал я за спиною добрый голос Дорошенко, а штурман Дорофеев не преминул констатировать:

— Вот перед вами тотальная война: раз-бум-били.

Всё бы острить! Мрачная шутка не понравилась ни мне, ни Паше Дорошенко.

РАЗДАВЛЕННЫЙ ДОМ ФЕСЕНКО

Обозревая панораму города, я сразу нашел глазом старый, когда-то окрашенный светлой охрой двухэтажный дом над спуском в порт. Дом на Карантинной был пока цел.

— Вы, кажется, одессит? — опять заговорил штурман. — Есть родственники?

Я попробовал ему в тон небрежно отшутиться:

— Из родственников у меня там остался только старый каштан.

— Как? Какой каштан?

— Дореволюционное дерево каштан. Его посадил мой усатый дедушка в день рождения моей матери.

Дорошенко рассмеялся. Дорофеев помолчал и, хитро поблескивая глазами, как бы соображая, насколько может быть важен человеку старый каштан на старом одесском дворе, проговорил:

— Едва ли к концу войны вы будете помнить этого родственника.

Ершов стоял тут же. Услышав наш разговор, он повел плечом и обернулся ко мне.

— Отчего же? Каштан так каштан, — примирительно сказал он. — А вообще, будет возможность — сходите.

Я взглянул на Ершова с подозрением: нет ли в этой его снисходительности одному мне понятной усмешки? Но решить этот вопрос не успел.

— Та це ж мий дом! — послышался не то изумленный, не то испуганный возглас.

Я оглянулся.

Краснофлотец Фесенко, побледневший, с приоткрытым от изумления ртом смотрел в сторону большого пятиэтажного дома над крутым обрывом. Половина дома, обращенная к морю, была раздавлена. Обнажился громадный, в несколько этажей, простенок с разноцветными квадратами обоев, обломились стропила, торчало железо креплений.

Это было внушительней и печальней, чем осиротевший каштан, с этим я внутренне согласился.

Однако в другой, уцелевшей половине дома продолжалась жизнь: курится дымок над кирпичной трубой, на балконе развешано белье. Вышла на балкон женщина, поставила кастрюлю, перебрала белье.