Об этом обычно говорят мало, а это очень интересно: у матросов создалось, несомненно, выгодное для командира толкование его удачливости, хотя сам Ершов на этот счет держался как будто другого мнения.
Его прямота, и справедливость, неторопливая, несколько ленивая и сумрачная, но всегда неподкупная, тоже не могла не найти пути к матросским сердцам.
Наконец и под Одессой и у Тендры Ершов раз и навсегда утвердил в глазах моряков свою репутацию смелого человека.
Еще в те дни, когда краснофлотцы носили в госпиталь букеты, один из них, вернувшись, сказал мне, сверкая широкой улыбкой:
— Ничего не скажешь, могучий человек! Львиная кровь!
Такие слова лестно было бы услышать каждому. Сарказм Визе тут отступал. Признаюсь, мне хотелось бы безоговорочно согласиться с краснофлотцами, я чувствовал: так было бы для меня лучше. Но все еще что-то мешало мне, противоречило…
МЫ МЕНЯЕМ БАЗУ
Обстановка на Перекопском перешейке осложнялась.
Немцы взяли Армянск. Несмотря на все усилия, вернуть его не удавалось. Немцы с воздуха штурмовали перешеек. Наши летчики-истребители шли на таран, и как прежде говорили о прославленном русском штыке, так теперь говорили о таране русских летчиков. Но враг продолжал «забирать техникой», вышел к Азовскому морю, рвался в Крым по Арабатской стрелке и у Шенгарского моста.
Лидер принимал полный боезапас. Прекратились всякие увольнения с корабля. Уже несколько дней, как мы знали о том, что делается в городе, только по отрывочным слухам. Стали модными курьезные рассказы о поимке шпионов. Болтуны несколько дней подряд ловили — и не могли поймать — какого-то «контр-адмирала». Его видели то под Минной, то на Приморском бульваре, — худой, высокий, а главное, небритый и без противогаза! (В это время комендантские патрули особенно следили за тем, чтобы военные носили противогазы.) В каком-то подвале услыхали какое-то подозрительное попискивание. Радиоприемник! Тайная станция! Взломали дверь — попискивает испорченная электропроводка от звонка…
Многие здания в городе камуфлированы. Говорят, что на перекрестках воздвигаются доты.
Иногда удавалось услышать о знакомых семьях. Обжитые квартиры спешно оставлялись — с посудой, не убранной со столов. Фрукты и виноград на базарах отдавали даром.
Все это щемило душу, а в ночь на 1 октября на корабль поступил приказ покинуть главную базу. И опять, как в Одессе, перед отходом я не успел никого увидеть.
В море «Скиф» нагнал отряд кораблей, вышедших из главной базы раньше. Линкор «Парижская коммуна», с фок-мачтой, напоминающей пагоду, величаво шел в строю, взбивая пенистую волну, эскортируемый крейсерами и миноносцами.
Уход кораблей был вполне своевременным: противник менял приемы борьбы. Попытка запереть флот в базе активными минными заграждениями не удалась: противоминные средства на кораблях, тщательное наблюдение и траление фарватера не плохо решали проблему борьбы с магнитными минами, сбрасываемыми с самолетов.
С приближением вражеских аэродромов следовало ожидать массированных налетов бомбардировочной авиации.
И точно — бомбардировщики появились над бухтой на другой день после ухода кораблей эскадры из Севастополя. Они усиленно пробомбили место вчерашней стоянки линкора, где еще плавали трава, фанера, обрывки сетей — все то, чем маскировался громадный корабль. Возможно, именно эти остатки маскировочных материалов, сохранившие очертания отсутствующего корабля, ввели противника в приятное заблуждение.
Из-за шторма линкор не мог войти в гавань Поти, и мы три дня держались в море, оберегая «Парижскую коммуну».
«Скиф» был направлен в Батуми — заканчивать прерванный ремонт. Это лишало меня последней надежды протянуть руку туда, к дому со старым каштаном, а между тем уже начали поговаривать, что оставление Одессы неизбежно, что якобы уже приступают к эвакуации.
Иногда я приходил в отчаяние. Что сделать? Как помочь? В Севастополе для этого были бы реальные возможности. Связь Севастополя с Одессой не прерывалась. Иногда мне приходила мысль: не сделает ли чего-либо для Юлии Львовны Ершов? Ему, при его широких знакомствах, это было вполне доступно. Я готов был писать ему, просить, но, как назло, в Батуми, в этом самом дальнем углу Черного моря, я не мог не только что-нибудь предпринять, но просто ничего по-настоящему не знал: и все здесь, среди солнца, тишины, покоя роскошных садов и холмов, в городе с бытом, почти не тронутым войною, все было как-то бесконечно далеко от того, что оставалось там. Все здесь, в Батуми, уже казалось как-то странно ново по сравнению с тем, что мы успели пережить. Я мог только замкнуться и ждать.