И, как бы угадывая мои мысли, вахтенный командир, минер Либман, молодой, кудреватый, но серьезный и знающий офицер, вглядываясь в циферблат ручных часов, бубнит мне из-под ушанки:
— Без десяти двадцать три… а идем хорошо… Через час люди сядут за стол.
— А сядут ли? — говорю я. — Ой, не везде сядут. Кстати — что ваш отец? Получаете что-нибудь?
— Остался в блокаде, ничего не знаю с октября… Но сегодня старик выпьет-таки… за всех нас… Это он наверное! — И, развивая мысль, Либман восклицает с горячностью: — А подумать только, как же это так?! Ленинград в блокаде… Какого черта! Сидят вокруг Севастополя! Как смеют! Торпедируют, стреляют, топят.
— Да, чудно́, — согласился я. — Крадемся ночью в свой порт, как воры, как будто и не к себе.
Но Либман, должно быть, счел подобные чувства невозможными для офицера и тут же поспешил поправиться с нарочитой грубостью:
— Э, все это чепуха! Лирика! Они стреляют — и мы будем стрелять. Как говорит наш командир: кто кого. «Надо ихнюю гордость смять, а нашу установить», — сказал один мой знакомый.
— Хорошо сказал. А лирика — разве она мешает вам воевать?
— Мешает. Лирика не для войны.
Я решил подзадорить Либмана:
— А средневековое рыцарство, прекрасные дамы, смерть на глазах любимой? Разве все это мешало отваге?
— Э, — не соглашался Либман, — это все литература. Все эти Ромуальды и Роланды — как их? — все это только поэтические вымыслы, а на самом деле чем проще, чем грубее — тем лучше, вот как наш капитан третьего ранга…
— Ершов?
— Ну да, командир корабля. Этот не выйдет куражиться перед глазами прекрасной дамы. Пожалуй, он об этом, и не слышал.
— А я знаю про него другое: говорят, он не только слышал, но и сам так поступает.
— Командир корабля? Ершов? Не смешите…
— Не смешу, а он именно таков. Ершов и есть Ромуальд, хотя он груб, как средневековый конник… Скиф!
— Еще Чернышевский говорил, что главное для войны — это уметь посылать на смерть.
— Точно ли так говорил Чернышевский? Где это?
— Шум самолета! — прокричал у меня над ухом сигнальщик.
Новогодний разговор был прерван.
К этому моменту корабль миновал траверс Балаклавы, минные поля еще простирались по сторонам. Как обычно, мы держали ход до двадцати четырех узлов.
— Огонь по самолетам! — послышался голос командира.
Я пошел к себе в рубку.
Противозенитные батареи открыли огонь: торпедоносец шел на корабль на контркурсе. Слева по курсу тоже слышался шум мотора. Торпедоносцы — их было не менее четырех — то появлялись из морозной дымки, то опять скрывались.
— Торпеда с правого борта, — донесся возглас.
Но корабль уже отвернул.
Еще две торпеды прошли по носу и по корме. Кренясь от крутых поворотов, корабль увеличил ход. Через переборку, отделяющую мой пост от ходовой штурманской рубки, я услыхал взволнованный голос Дорофеева.
Кажется, это был первый случай, когда Дорофеев выдал свое волнение, но причины были достаточные.
— Находимся на минном поле, — сообщал Дорофеев в переговорную трубку командиру корабля.
Не то я где-то вычитал, не то от кого-то слышал выражение, которое мне кажется справедливым: «Смерть на войне воображения не трогает, спасение всегда удивляет». К такому удивительному случаю удачи нужно отнести и этот эпизод нашего хождения по минам в ночь под Новый год…
Мы еще были в минных полях, когда ко мне на пост заглянул Батюшков. Ершов вызвал его проверить аварийную станцию.
О том, что мы не на фарватере, он не знал. Об этом знали только пять-шесть человек.
— Атаки отбиты. Опять ложимся на курс, — весело заговорил Батюшков. — Как живете? Что нового? Слышно ли что-нибудь о Юлии Львовне?
Павлуша продолжал забрасывать вопросами. В рубке уже повеяло его духами.
— Присядьте, — предложил я и стал рассказывать ему все, что мог рассказать о Юлии Львовне, о которой Павлуша знал с моих слов, о последних корабельных новостях, о том, с каким интересом следили мы за ходом десантной операции на Керчь. Рассказывал, а сам весь был обращен к какому-то страшному, волнующему ожиданию того, что могло случиться каждое мгновение.
Взрыва, однако, не было.
Еще через несколько минут я убедился, что мы снова находимся на фарватере.
— А теперь, — сказал я, сам присев, — теперь я расскажу вам самую последнюю и интересную новость: мы только что сошли с минного поля.
Батюшков понял меня не сразу, а понявши, помолчал и потом сказал: