Тонкое, и милое было у нее лицо при слабом свете начинающегося утра.
— Куда вы ранены?
— В ноги, — смущенно отвечает она.
Я кликнул Лаушкина и поручил ему детей, наклонился к женщине.
— Ну, держитесь за меня покрепче.
Она, как ребенок, обхватила мою шею, и мы двинулись. Девочки — одна справа, другая слева. Лаушкин замыкал шествие.
До чего же необыкновенно было это объятие молодой женщины, случайное прикосновение ее щеки. Что-то недавнее, но уже глухо забытое, недоступное, теперь оживилось нежданно-негаданно и стремительно обливало нежным, расслабляющим теплом. Мне казалось, что я не удержу свою легкую ношу, руки слабели, и вид у меня, вероятно, был достаточно глупый.
У порога каюты встретил нас Павлуша Батюшков. Я смутился, но во взгляде Батюшкова, брошенном на меня, я почувствовал столько понимания и даже ласки, что сразу успокоился.
— Ваш Федя? — тихо спросил он, и мне эти его слова были понятны.
В каюте над столом и койкой Костылева уже были убраны все фотографии большеротой блондинки.
Я помог женщине и девочкам умыться. Девочкам очень понравился никелированный кран, такой блестящий и шумный. Их заинтересовало, почему стаканы стоят в гнездах, а главное — почему окно круглое? Нужно было все объяснить, и это тоже было очень приятно.
При швартовке в Новороссийске я снова заглянул к ним и принес шоколад, добытый у Синицкого.
Получить что-нибудь у нашего хозяйственника было делом нелегким, но в этот день Синицкий был сговорчив. Он каялся в своих грехах, а нам прощал наши.
Синицкий — человек чудаковатый, и его счеты с нами были сложными. Так, например, он долго не мог простить Либману, что тот во время операции под Евпаторией, выйдя на баркасе разведать набережную и благополучно вернувшись, все же позволил бойцам схарчить консервы из НЗ.
Мы же не могли вспомнить без смеха, как однажды в зимнем походе Синицкий «спасал корабельное имущество».
Бушевал шторм. Каждый с удовольствием поел бы чего-нибудь соленого, остренького, но Синицкий не отступал от нормы. Волна между тем разбила кранец, откуда вывалились огурцы, селедка и мыло. Видя это, Синицкий самоотверженно бросился спасать огурцы. Волна плеснула и чуть было не вынесла его за борт. Синицкого положили в лазарет, он говорил: «Передайте комиссару, что я старался спасти корабельное имущество».
Добро, однако, зря не пропало. На долгое время мы были избавлены от необходимости выпрашивать у Синицкого мыло для стирки белья. Бойцы же получили добавок к обеду и ужину — омытые волною огурцы.
Мыло, огурцы, консервы были прощены в тот час, когда баркас со «Скифа» и береговые ялики под гром бомбежки спасали людей с баржи и буксира. Прислушиваясь к близким разрывам бомб, Синицкий расчувствовался, а к ужину вышел бледный, как бы христиански примиренный.
«Знаете, — сказал он Либману, — я уже давно списал те евпаторийские консервы. Деньги, что с вас высчитывали, вы получите обратно. Бог с ними, с консервами, селедками. Когда такое делается, это просто мелочь. Каждый из нас может пострадать серьезней».
«Конечно, мелочь, — торопливо подхватил Усышкин. — Вы, Антон Тихонович, рассуждаете благородно. Тут важно самому не пострадать. А знаете, Антон Тихонович, вот мы с вами мало думаем об этом, а в английском флоте, например, офицеры во время бомбежки беспрерывно едят соленые огурцы. Перешибает всякий страх».
Дорофеев поддержал: «И главное, британский флот от этого не страдает и его престиж не падает. Надо бы и нам пересмотреть норму огурцов».
Синицкий задумался.
Обессиленный страхами, Антон Тихонович не только простил консервы и огурцы, но по просьбе Батюшкова выдал несколько плиток шоколада для севастопольских девочек.
Эти совсем прижились у нас и оставляли каюту неохотно.
Костылев, только что отпущенный с вахты, после всего, что пришлось ему пережить и выслушать от своей блондинки, уже с полчаса мучительно зевал у опустевшего, освобожденного от фотографий стола.
Девочки смешливо поглядывали на его рыжие космы. Увидя меня, они попросили снова пустить воду из блестящего крана над белым гладким умывальником…
В «круглое окно» уже была видна новороссийская пристань.
Корабль шумел и гремел. Над головой стучали сотни ног, но на молу, у которого швартовался корабль, было еще безлюдно и тихо. Впряженная в телегу лошадка мирно потряхивала головой, за сараем весело зеленело деревце.
Севастопольские пожары, гибнущая в бухте баржа, улица Щербака с елочными игрушками среди развалин, лучи прожекторов в безумном, воющем и полном звезд весеннем небе — все это осталось по другую сторону моря. Там учились в подвалах дети, приноравливались к военной жизни старики; одни предпочитали хорониться в подвале, другие — в канавке, и оставляли пещеры только по крайней нужде и всегда вдвоем.