— Григорьевская, — робко уточнил Доля, — григорьевская тачанка. Атаман Григорьев.
— Ну, может быть. Это неясно. Но как ты можешь знать, ты, Доля, о чем так много — по твоим словам — в момент погони думает офицер и о чем думала дама? Кто она? Невеста? Похищенная жена? Как ты можешь знать это? А офицер, наверно, думал только об одном: уйти!
— А вот же Толстой пишет, о чем думают и в битве, — опять попробовал защищаться Доля.
Взрослые следили за разговором, затаив дыхание.
— Толстой! — строго воскликнул Бабель. — То, что знает Толстой и что ему можно, разве нам можно? Толстого читаешь, и кажется: вот еще одна страничка — и ты наконец поймешь тайну жизни. Это дано только ему. И Толстой, и Бетховен (при этом Бабель посмотрел в сторону юной пианистки), и Федор Сологуб говорят и о жизни и о смерти, но после того, как ты знаешь, что думает о смерти Толстой, незачем знать, что думает по этому поводу Сологуб…
— Исаак Эммануилович, — решился осторожно вступить в разговор Долин папа, — вам и карты в руки… Но, извините, пожалуйста, может быть, не нужно так ошарашивать Долю. Мне кажется — это ему говорил и учитель в гимназии — у него есть способности. И Федор Сологуб, знаете, все-таки очень оригинальный писатель!..
— Федор Сологуб — оригинальный писатель, — быстро заговорила Долина мама, — но, конечно, Толстой, конечно, Толстой… Исаак Эммануилович прав, и пускай мальчик тоже думает об этом. Судить надо по лучшим образцам.
— Всех нас будут судить последним Страшным судом, — заметил Бабель и попросил налить ему еще стакан чая, — а Долю судить еще не за что. Слушайте! Расскажу вам смешную историю. Вы знаете, что я служу в ГИУ. На днях нам выдавали там паек, все ждали, что будут рубашки, но вместо рубашек выдали манишки, и на другой день многие сидели за столом, несмотря на жару, в накрахмаленных манишках… Доля…
И вдруг на полуслове Бабель обратился ко мне:
— А что же это вы все молчите? Вы мороженое любите? Хотите, заключим с вами конвенцию: я буду водить вас с Долей к Печескому и угощать мороженым, а вы будете мне рассказывать разные случаи из жизни и на Страшном суде.
Не мог Бабель знать мое сочинение о Страшном суде, но я на минуту готов был заподозрить своего друга в предательстве: в сочинении о конце мира и о Страшном суде. Я, кстати сказать, вывел и себя со свитком своих грехов, простертым к Престолу.
Между тем гость, изящно отодвинув стул, встал, прошелся по комнате. В лице этого человека, вдруг обращенном ко мне, я почувствовал веселость и непреклонность, то, что взрослыми словами можно назвать духовным здоровьем, что-то чарующее было в безусловной чистоте и доброжелательстве его мыслей. Он говорил уже примирение, спокойно о том, что на месте Доли он лично уделил бы внимание не тому, что думают в момент опасности офицер и таинственная дама, а состоянию бедного извозчика, над ухом которого стрелял офицер. Бедняк вынужденно загонял свою лошаденку. А что его ждало дальше? Вот уж действительно есть над чем подумать!
— Стар он был? — спросил Бабель у Доли.
Но Доля на этот вопрос ответить не мог.
— Вы убили меня, Исаак Эммануилович! — твердил Доля.
И Бабель на это в свою очередь ответил ему теми словами, которые я запомнил навсегда и справедливость которых впоследствии подтвердил весь опыт моей жизни. Именно это последнее заключение Бабеля-младшего, Долиного соседа из верхней квартиры, эти его слова, порожденный ими образ остались тогда в моем юном представлении как образ человека, к кому и мне суждено было сначала только прикоснуться, а потом узнать больше.
— Так что же, — горько сетовал мой Доля, — значит, мне совсем не писать? Вы убили меня, Исаак Эммануилович.
И Бабель ему на это сказал:
— Доля! Мы на войне. Все мы в эти дни можем оказаться либо на дрожках, либо в тачанке. И вот что скажу я тебе сейчас, а кстати, пусть намотает это на ус и твой молчаливый товарищ: на войне лучше быть убитым, чем числиться без вести пропавшим.
Вскоре — к осени — в ненастный день я узнал от Доли, решившего стать врачом, что накануне, в такую же пасмурную, дождливую ночь, Бабель-младший тоже перестал трудиться над чистым листом бумаги и, собственно говоря, сбежал из дома на польский фронт, как потом выяснилось, хитро заручившись мандатами и призаняв денег у Долиного отца.
В семье Бабеля, говорил Доля, считают, что Исаак Эммануилович — самоубийца. Его коммунистические дружки из Губкома и ГИУ, где Бабель служил главным редактором, эти дружки-приятели подговорили его на безумный шаг. Так думают в семье наверху. В семье отчаяние, а в душе беглеца… Что должно было быть на душе Исаака Бабеля, кому было суждено через два года вернуться с записками о Конной армии?