Выбрать главу

Много начислилось лет. Многое приключилось. Я упомяну только о том, что и сейчас одна из самых дорогих реликвий среди моих бумаг — это две небольшие записки Бабеля, написанные им в 1923 году и адресованные одна Михаилу Кольцову, другая Владимиру Нарбуту, его московским друзьям. Из текста записок совершенно ясны их причина и цель, они многое подсказывают, и касаются они не только меня, но и моего покойного товарища Семена Гехта.

«Дорогой мой Владимир Иванович.

Вот два бесшабашных парня. Я их люблю, поэтому и пишу им рекомендацию. Они нищи до крайности. Думаю, что могут сгодиться на что-нибудь. Рассмотри их орлиным своим оком. Жду от себя письма с душевным волнением и не дождусь. Если не напишешь, то я сам тебе напишу.

Твой И.  Б а б е л ь.

Од. 17.4.23».

Записка вторая:

«От без вести пропавшего Бабеля, заточившего себя добровольно, — Кольцову, прославлену древле от всех.

Вот Гехт и Бондарин. Их актив: юношеская продерзость и талант, который некоторыми оспаривается. В пассиве у них то же, что и в активе. Им, как и пролетариату, нечего терять. Завоевать же они хотят прожиточный минимум. Отдаю их под вашу высокую руку. От сегодня в непродолжительном времени я напишу вам о себе письмо.

Ваш И.  Б а б е л ь.

Од. 17.4.23».

Повторяю, долго рассказывать о годах бегства. Какого бегства? Наивно-юношеских бегов то от любви, то, наоборот, к призраку славы. Долго было бы рассказывать, как рифмы и поэтическая мифология сменялись — вместе с тряским ходом реальности — первыми попытками думать и писать прозой.

Но вот пробил час, когда и к Бабелю в первый раз я принес свою прозу.

Исаак Эммануилович жил в одной из квартир небольшого домика по Николо-Воробинскому переулку на Покровском бульваре. Сейчас этот домик, кажется, уже снесен.

Пополневший Бабель встретил меня в дверях.

— С опозданием только на двадцать четыре часа, — взглянув на часы, строго сказал он, и я с ужасом понял, что не напрасно мучился последние дни. Я забыл: то ли Исаак Эммануилович назначил мне на вторник, то ли на среду. Делать, однако, было нечего.

В смущении я позволял себе одну неловкость за другой, наконец рассердился, махнул рукой и, кое-как объяснившись, поторопился уйти, поскользнулся на ступеньках, загрохотал. Из комнат верхнего этажа, где, собственно, и располагалась квартира Бабеля и его жены Антонины Николаевны Пирожковой, выбежала и, строго глядя мне вдогонку, остановилась на площадке лестницы большая собака.

Рукопись, разумеется, осталась у Бабеля. То была рукопись «Повести для моего сына». Повесть рассказывает о детстве мальчика в дореволюционной Одессе. Именно это — прошлое нашего родного города — показалось мне наиболее интересным для Бабеля, этим я и надеялся его задобрить, но и он старался лаской смягчить мою неудачу и обещал прочитать скоро.

Так и было. Повесть прочитана к назначенному времени.

На этот раз я опять увидел бабелевский самовар, только что хозяин дома, может быть стесняясь своей молодой жены, не предлагал мне, как это случалось не только со мной, насладиться купанием и хорошим мылом в ванной комнате. Не нужно заблуждений. Это просто была такая манера угощать. Бабель любил иногда щегольнуть. Кстати сказать, Исаак Эммануилович, безупречный демократ, не чурался комфорта, любил хорошее платье, хорошую кухню. По поводу своей домоуправительницы, строгой и величавой дамы в очках, довольно строптивой и язвительной, он говорил: «Мы держим ее потому, что она необыкновенно хорошо жарит котлеты. В Москве больше никто не умеет так обжаривать их».

На этот раз и я был приглашен к столу, но легко понять, что мне было не до еды. Исаак же Эммануилович за супом, задерживая серебряную ложку, приговаривал: