Выбрать главу

— Она и суп хорошо заправляет. Но нигде не умеют так хорошо варить суп, как во Франции. Помните, раньше мы с вами ели мороженое. В Пале-Рояле. У Печеского. Теперь пришло время супа. Ешьте! Почему действуете так вяло? Это лицемерие — вон какие у вас щеки!

Антонина Николаевна укоризненно подняла глаза.

После обеда перешли в маленький кабинет с окном в сад. Под письменным столом сидел пес.

И вот опять, как много лет тому назад, в доме у моего гимназического дружка Доли, Исаак Эммануилович сел за стол — пес счастливо зевнул, — и, разложив перед собой рукопись, Бабель погладил ее тыльной стороной ладони.

Пауза. Мука.

— Вещь хорошая, — легко сказал Бабель. — Серьезная вещь. Мне понравилась.

Стало легко и весело. Собственно говоря, я уже услыхал все, что нужно. Бабель подтверждал то, что — нечего скромничать — недавно мне писал Максим Горький. Больше я мог бы и не слушать. Да много Исаак Эммануилович и не говорил. Он сразу заговорил не об общем, а о значении деталей, подробностей. И то, что Бабель говорит со мною на языке профессии, меня глубоко волновало. Я не смел предполагать полного писательского братства, на какое рассчитывал когда-то Доля, но я слышал доверие, если не признание — и это было так!

Мало ли это для автора в тридцать лет?

Поговорив о том, как следует развивать деталь и характер, заметив, что самое губительное для искусства — это бесстрастность, Исаак Эммануилович упомянул и о том, как важно для писателя чувство самокритичности. Он предупредил:

— Ради бога, никогда не думайте, что читатель глупее вас. Пильняк — человек талантливый. Но с ним беда: у него большой ум и ничтожно маленький мозжечок. Это беда, несчастье!

И наконец подошли мы к самому главному, к тому, о чем никогда прежде Бабель со мною не говорил. Он продолжал поглядывать в окно:

— Перед нами самое трудное. Ждут. Требуют. Выданы векселя. Но вот в чем дело: ни один серьезный человек не ждет от меня, чтобы я восхищенно только и говорил: «Революция, революция!» Революция — это алгебра, и мы должны раскрыть ее. Этого и ждут: революция — и я, революция — и ты. И вот что я хочу вам сказать, слушайте внимательно, это очень важно, это очень важно для всех нас. Так вот что: хорошо, когда у человека есть своя засыпка. — Исаак Эммануилович произнес эти слова очень серьезно. — Есть засыпка и у вас. Теперь задача будет состоять в том, слушайте, чтобы засыпку всыпать вовремя в кастрюлю — не раньше и не позже, в нужную минуту кипения, только тогда получится хороший суп. Никто другой не может этого знать, кроме вас самих, знающего, что за засыпка у вас в руках. Но вы пишете о прошлом. Это мне не нравится. Не довольно ли мороженого и птиц? — Бабель многозначительно посмотрел мне в глаза, вспомнивши мою мифологическую поэму. — Слушайте вы, молодой человек, как вокруг вас нагревается и закипает время, и не прозевайте свою минуту… В этом все дело.

Вот какое завещание слышал я от Бабеля. Больше ничего не хочется мне прибавлять — разве только одно.

Чутко, всей душой, всем талантливым умом своим он умел слышать, как вокруг нас шумит время, понимал шум, выискивал причины и старался установить следствия.

ЗЛАТАЯ ЦЕПЬ, ИЛИ ВОСПОМИНАНИЯ О ПРЕКРАСНОМ БЕРНАРЕ

Паустовский вернулся из Франции.

Как-то много лет тому назад мы вместе мечтательно рассматривали план Парижа в превосходном французском издании.

Излучина Сены, названия многих знаменитых зданий, улиц, площадей и мостов, воображаемые перспективы бульваров, полных движения и красок, воображаемый плеск реки — все это во многом было для меня ново, первоначально, но имело то же очарование, которое производит незнакомая и трогательная песня издалека или музыка, вдруг услышанная из чужого раскрытого окна.

Константин Георгиевич, однако, уже тогда хорошо знал все эти названия, он изучил план Парижа назубок, а вернее сказать — все-таки на глазок, — все помнил он безупречно-отчетливо и так же ревниво, как взволнованный художник в своем воображении оберегает план любимого творения.

В те годы, случалось, не раз мы играли в незамысловатую игру: кто-нибудь из нас — иногда Ильф, заливающийся при этом румянцем, иногда Багрицкий, а чаще всего сам Константин Георгиевич — совершал прогулку или шел в гости к другу, допустим, с Рю Бонапарт, находящейся на правом берегу Сены (Рив друат), в какой-нибудь квартал левого берега (Рив гош).

Надо сказать, не только романтически пленяли и манили к себе, но и многому учили великие истории великих городов и людей.