В моих словах, говорил я, нет угрозы, хотя я мог бы не призывать, а заставлять. Но больше всего моим словам не хватает способности передать то, что мы, городские, знаем о лишениях рабочих людей. «Горе всем беременным и питающим сосцами в эти дни», — звонко возгласил я словами евангелиста. Какой же бог простит человеку, отказавшему другому труженику в куске хлеба? Разве о таком боге думаете вы, хуторяне? А если таков ваш бог, то пастух Иаков, вступивший в борьбу с богом, пусть будет нам примером…
— Сын божий Иисус Христос накормил пятью хлебами пять тысяч человек, — заревел вдруг Иннокентий со своей тачанки, — но это были люди, пришедшие по слову Иисусову!
— Нет, — возразил я, — ты неверно толкуешь, отец Иннокентий. Люди, пришедшие к морю Галилейскому, были вольными людьми — крестьянами, рыбаками и ремесленниками. Они были пролетариями, и Христос не спрашивал у них, какой они веры, прежде чем накормить. Ты неправ, Иннокентий! «Потерян человек, если верят ему только за то, что призывает он имя бога», — вспомнил я стих из Матфея, обращаясь к толпе, опять к Иннокентию, и тут по его взгляду, по гневно потемневшим глазам проповедника увидел я, что меня начинают принимать всерьез: все вокруг приутихло…
Мы съехались вплотную. Я слышал запах бороды и пота. Кони Иннокентия то порывались вперед, то пятились, закидывая головы, гремя бубенцами. Наши кобылки невозмутимо дремали. Толпа окружила нас плотно, многие влезли — кто на тачанку, кто к нам на телегу, — и спор между телегой и тачанкой, давно отвлекшийся от источника и цели, становился все более странным. У нас пошла речь о небесных знамениях. По апокалипсису, семь толкований дал Иннокентий затемнению солнца и багровению луны — я одно объяснение. Но как раз тут, придерживая за пазухой обрез, выступил молодой парень.
— Тебя послушать, отец, — молвил он, обращаясь к монаху, — так повертай как хошь… хошь — так, а хошь — этак… куда язык тянет. А комиссар — як поставил, так и утвердил. Как дерево! Оно и стоит. А? Мне это больше нравится…
И после шустрого хлопца все чаще начали раздаваться возгласы одобрения в мою сторону. Как всегда, спор разделил людей. На каждую цитату Иннокентия у меня находилось две. Во мне все работало: кровь, мысль, голос. Стихи из Пушкина, Беранже, Гейне звучали ничуть не бледнее апокалипсиса, и слова не задерживались, как это случалось у Иннокентия, потому что проповедник верил в слова, а я — в правду.
Прокричали петухи. Сноха председателя протолкалась через толпу. Председатель — старик в рыжей свитке — поднял голову и в наступившей полной тишине спросил:
— Ну, а обидать будете?
— Видно же, что люди хотят исть, а вы пытаете, — укоризненно произнесла сноха.
— Ступайте пообидайте, — подтвердил председатель. — Дело потом обтямим. Сходи с тачанки, отец. Доругаетесь за столом, голубцы стынут.
— Та разве? — пожалел кто-то. — Пускай еще причесывают — занятно.
Иннокентий вдруг туже надвинул шапку, столкнул своего возницу и, сам подобрав вожжи, стоя хлестнул по коням. За ним опять было бросились хуторяне, взвизгнули псы, метнулись куры, но он, не оглядываясь, жестоко хлеща вожжами, с трубным воплем унесся с поляны — в гору, в гору, к самому краю земли, подобно пророку Илье — как, видимо, и замыслил.
С хуторов Ново-Буйницких мы выехали на другой день, сопровождая несколько подвод, плотно и доверху груженных мешками с зерном и мукой.
После диспута, несмотря на обиду, нанесенную Иннокентию, хуторяне поставили нам лишь условие: «Не вмешивайтесь. Всю разверстку мы решаем сами между собой, а будет сделано по совести». Сарыч чуть было опять не испортил дела: в избе, куда его приняли на постой, он закурил. Спас положение Лемеш. Человек ученый, землемер, он солидно объяснил хуторянам, что сей смуглый человек совсем непонятливый, он турок…
Всю обратную тряскую дорогу до волости Сарыч молчаливо дулся на Лемеша. Попов осуждал меня.
Обозревая идущие впереди подводы, Попов говорил:
— Вроде как милостыню выпросили. Ей-богу! Мне тут больше не бывать, я демобилизуюсь, а вам, я думаю, еще придется тут стрелять из винта. Сарыч хорошо сделал. Всех их — к ногтю…
Не знаю, бывал ли еще на хуторах Лемеш, — я больше там не бывал и не могу сказать, насколько прав был Попов…
Как, однако, далеко все это теперь! Трудно поверить, что все так и было! Но именно там, на Ново-Буйницких хуторах, в тот пасмурный день я впервые полностью приобщился к долговременной, вдохновенно-возвышающей житейской борьбе, выраженной разнообразно, щедро сужденной нам революцией.